Сначала ее что-то держит, какое-то сильное поле - ей не хочется отрываться от белизны высокого потолка, от зеленых пятен материи, в которую одеты врачи, от их резиновых рук, от всех тех, имена которых она сейчас про себя произносит, прося, чтобы ее случайно не отпустили насовсем, слишком уж далеко. Этот оберегающий покров облепляет ее все сильнее, он становится таким тяжелым, тяжким, невыносимым, как печать - по всей коже. И вдруг она не выдерживает и проходит сквозь него, просачивается через молекулы и атомы вещей и тел, будто привидение, прорывается, не разрывая чужую ткань... и вот движется дальше, куда-то в узкое, темное, отвесное...
Первое чувство, которое она испытывает, - легкий ужас, именно легкий, потому что испытывать ужас более серьезный страшно, невыносимо для рассудка или же того, что в ней пока осталось работать. Она действительно летит, летит в полном и абсолютном одиночестве, сама, без всех, по бесконечной, как бездонный колодец, трубе, и единственная ее возможность подчиняться логике чужого полого пространства, двигаться в нем без устали и возврата. Оно овладевает ею, это пространство, и она с удивлением отмечает, что все, за что она так держалась, больше ей не нужно. Все это уже т а м, одна она здесь. Это ее труба.
И вдруг - отлегло! Больше не надо было бояться, за нее боялся теперь кто-то другой, она это точно поняла. И ей захотелось хоть на минутку увидеть этого другого, различить, узрить - за твердью земной и небесной, непосредственно среди красиво мерцающих звезд и шарообразных планет, на ниточках качающихся в темной хвое ночи...
Она ничего не увидела, а словно наоборот - сама оказалась увиденной.
Это тоже было совершенно точно, потому что в долю секунды она как бы утратила смысл прежнего своего обличия и вся стала как-то переменяться, превращаться, делаться неизвестно кем и где, будто еще и не родилась и никто не знает, родится ли она вообще.
Все ее существо находилось теперь в размягченном, расплавленном состоянии полугустой желтковой массы, похожей на ту, в которую погружают человеческое тело с сильно обожженным кожным покровом, и оно, не касаясь стенок своего ложа-колыбели, пребывает в недрах животворного, бурлящего, булькающего, как волшебный суп, вещества.
Это была уже не она, а ее еще не родившаяся, не сотворенная плоть живая, бесформенно клубящаяся, тягучая, бесконечная, длящаяся материя.
Каждой молекулой своего исчезнувшего лица она ощущала то, другое. Оно было солнечно-смуглое, словно загореленькое, маслянистое, как гоголь-моголь; сплошная сладость. Она даже и не поняла, как это все произошло, почему ее лицо вдруг было заменено на другое, только зафиксировала, что движение в одну сторону вдруг стало движением прямо противоположным... она родилась обратно.
Стенки темного колодца стали совсем прозрачными. Личиком младенца она была плотно прижата к тонкой и скользкой плоскости, что было неудобно, но страшно, по-детски любопытно; как из кокона, как из убежища - что там делается, по ту сторону застекленной бездны?
А бездна была разверзшаяся, живая, и в ней что-то копошилось, звучало, пахло, кто-то махал ей множеством рук, звал и окликал вразнобой, чудовищно и властно.
Она зачем-то была там нужна - одновременно и разом, всем и каждому, и этот миллионный каждый пытался обратить ее внимание именно на себя, чтобы с ее помощью что-то завершить или решить, пан или пропал... Бездна хотела ее, и ей вдруг по-настоящему стало страшно. Там все было так слитно и безнадежно - ничего не рассмотреть, ничему не помочь. Одна сплошная невозможность одинокой детской души над огромным человеческим вместилищем, вздыбившимся обломками пространства и отрезками времени, остриями целых отдельных исторических периодов. Не встать на содранные коленки, не рассмотреть жучка, не подышать ротиком на божью коровку - полети на небо, принеси мне хлеба, какого еще хлеба, ведь я и так т а м, на небе, небушке... Ее лицо от натуги усилия совсем расплющилось, размазалось по стеклу...
И вдруг - снова конец, и снова чья-то помощь откуда-то, непонятно откуда.
Ее вдохнуло и выдохнуло, словно из чьих-то могучих легких. Дальше был стремительный, но нестрашный спуск по детской, отшлифованной ягодицами горке и шлепок-приземление на твердую, мягкую, родную землю.
Над ее ухом кто-то смеялся, необидно, снисходительно. Ее постукивали по задервеневшим, неживым щекам. Открывай глаза. Кончено. Открывай. Открыла.
Смотрите, ничего не понимает. Не знает. Что же с ней такое произошло. Еще одна плановая операция... Слава богу... Слава Богу:
Люди в зеленой одежде, как деревья , распрямились над нею, как шахматисты разогнули свои спины, словно закончили блестящую партию, не хватает только медного гонга и венков. Партия, судя по их лицам, была разыграна не без блеска, они явно гордились собой и, гордясь, показали всем приз: большая смуглая кукла.
Это ее они выиграли, пока она находилась неизвестно где.
Личико у куклы было торжественным и незнакомым.
К ней снова стало возвращаться ее тело - она ощущала его изнутри, перехваченным в горле, животе и ногах тугими железными кольцами. Но ноги уже освободили, наскоро смыв с них кровь, а горло не отпускало. Она горлом чувствовала себя непрочной и пустой, в горле душа ощущала: женщина - сосуд скудельный, из праха и тлена, из земли и пыли, почему-то испугалась она, что после избавления от медицинских скреп не сможет жить, распадется на отдельные части. Больше ее уже никто и никогда не соберет.
Она засмеялась, и кукла приоткрыла глаза. Тише-тише, велели ей, и положили рядом человеческое тельце. Оно лежало на ее груди неподвижно и неумело, совсем ничего не могло - даже сосать. Да и что, когда молока нет, оно еще не прибыло, прибудет на второй или третий день, все скоро прибудет, успокоили ее.
Они лежали рядом, вместе, один для другого, единый сосуд из крови, кожи, костей, нервов, жизни, воли, покоя, сосуд, полный благодати, мирром наполненный - отныне и вовеки, мать и дитя.
"Жена твоя, как плодовитая лоза в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей..." (Пс. 127 3).
Вова протянул руку к младенцу.
- Как тебя зовут?
Младенец молчал, смотрел мимо, покачивались синие занавесочки глаз.
В комнату, пахнущую материнским молоком и выглаженными пеленками, вошла женщина.
Она увидела - над кроваткой наклоняется мужчина в темной куртке. Большой рюкзак у ног. Господи!
Застыв на пороге, она стала медленно оседать на пол.
...Таким образом, дорогой Г.П., вы поняли, что мой ребенок был пола мужеского, с глазками, задернутыми синими занавесочками, и довольно-таки смугленький - их там, оказывается, кварцуют.
Я была совершенно счастлива! Родила не какого-то там образцового розового херувима, а настоящего маленького человечка с цепкими ручками и ножками, загорелого, как заядлый турист, только маленького рюкзачка на детской спинке не хватает. Звездочка. Властелин. Владимир. Да, решила я, пусть он будет Владимир...
Кое-кто из нашей компании тут же добавил свою ложку дегтя: имячко-то, мол, нехорошее подпорченное. Маячило уже в нашем тяжелом историческом прошлом: один Владимир вспахал, другой засеял. Как же можно путать, возмущалась я, божий дар с яичницей, святую купель с пеньковой удавкой? Можно, возражали мне, все можно, просто первый Владимир был большой ироник, а второй - большой практик, вот и все. Купель купелью, а что тайно гарем держал и с женой брата сожительствовал, так это доподлинно известно. Да и что взять с сына человека, который доводил свою мать, между прочим первую христианку Ольгу, до белого каленья издевками над отправлением обрядов святой веры: переодевался в священные ризы и в самый ответственный момент, неожиданно их раздвигая, демонстрировал разные непристойные части своего тела, испускающие сплошь звуки неприличные?.. Да и как вообще, если вдуматься, истинная вера может быть сопряжена с истинной же властью, если не через тайные средостения греха и порока? Так он пришел на нашу землю князь мира сего: вечный отступник от веры отцов, попирающий нравственный закон предков ради никому не ведомой благодати... Владимир I посеял в сердцах людей смуту, дав им идеал рая на земле, по сути неосуществимый. Решил построить храм, где Бог якобы пребывал с людьми, так сказать, в общении и ощущении. Но саму-то землю оставил без Бога, то есть без старых богов, а значит, и без веры, ибо всякое двоеверие есть не что иное, как путь к окончательному безверию... Ну, а дальше пошло-поехало. Прямиком к социал-большевизму. Тут и Владимир II, ясно-солнышко Ульянов-Ленин постарался - и снова был обещан земле новый рай, как будто одного недостаточно. Ну, а заодно, конечно же, расплевался и с верой отцов, теперь уже своих. Рай без рая! Храм без храма! Каково?!..