– Спектакль рассчитан на нашего посла. Они превращают себя в живые факелы из протеста против войны во Вьетнаме. Азиатский фанатизм, помноженный на наивность.
Раньше я только знал, что человек способен от ужаса обвисать, точно проколотая шина, превращаться в ничто, как хирургические перчатки, упавшие в кислоту. Теперь я видел, как страх убивал нашего посла – его лицо из белого стало серым, как маска Фантомаса, а он всё не догадывался сесть.
– В первый раз меня просто вывернуло наизнанку, – признался Локк, – а потом я понял: не надо стоять слишком близко. Жаль Уоррена, ему может крепко влететь – мы не прощаем, когда охрана даёт такого маху.
Он ещё долго не мог успокоиться: они были с Уорреном друзьями. Мы уже летели в Тха-Калор, когда Локк сказал:
– Во всяком случае, азиаты умеют умирать без лишних слов. Вам будет легче, чем у Линдмана.
19
Я увидел миссию святой Лауренсии в полдень 15 февраля, когда вертолёт уже почти коснулся земли. Миссия была хорошо упрятана в джунглях, только с реки открывался коридор ярдов в сто: бамбуковая набережная, белая колокольня с крестом и памятник на могиле первого миссионера – железное распятие в рост человека.
Прилёт машины не вызвал оживления. Набережная оставалась безлюдной, если не считать отца Дрю, который встречал меня, и двух парней в трусиках, которые встречали мой багаж.
Отец Дрю повёл меня по своим владениям. За церковью стояла школа -приземистое строение под лиственной крышей. В классе сидело восемь ребятишек, отец Джосия показывал им диафильм о распятии Христа. Лицо Иисуса было круглым и желтым.
– Мы не хотим, чтобы у них сложилось впечатление, будто Всевышний -европеец, – пояснил отец Дрю.
Я кивнул. Мне вспомнилось, как мы с Клэр ходили в негритянскую церковь слушать проповедь Мартина Кинга. Там над алтарём возвышалось распятие – у Спасителя были толстые губы и курчавая голова.
– Видишь, – шепнула Клэр, – всё равно мы все молимся только своему богу.
– На ночь дети уходят, – продолжал Дрю. – Мы даём им с собой лепёшку, для многих семей – это единственная еда в сутки. В этих местах хронический неурожай.
Он показал мне также лазарет. Там лежало человек десять – у всех отчётливые симптомы авитаминоза. Два монаха в чёрном, подоткнув рясы, мыли пол.
– По воскресеньям здесь бывает более людно, – сказал Дрю. – Иногда приходят тридцать – сорок крестьян из окрестных деревушек: им нравится, как отец Джоссия играет на фисгармонии.
– Вы давно служите здесь?
– Ещё с довоенного времени, с самого основания миссии. Я обучался здесь.
– Вы, очевидно, пошли на большую жертву, когда согласились присоединить к святой Лауренсии нашу Си-2?
Дрю даже не остановилися, ответил на ходу:
– Вам было бы чересчур трудно начинать на пустом месте. В этих краях невозможно скрыть ничего нового, а старое уже не вызывает любопытства.
За лазаретом росли мохнатые деревья с широкими листьями. Надо было пригнуться и пройти под ветвями, чтобы оказаться у ограды из колючей проволоки. За проволокой снова простирались джунгли – кусты и какая-то трава, высокая, точно маис.
Мы прошли вдоль ограды, нырнули в просвет среди травы – тяжёлые ворсистые листья липли к одежде – и вышли на площадку рядом с часовым. Дальше, за проходной, виднелись алюминиевые домики, похожие на вагоны, и несколько строений из гофрированного металла.
Майор Танарат ожидал меня возле калитки.
– Дальше я не пойду, – сказал Дрю. – Мы встретимся вечером, если вы не откажетесь заглянуть в трапезную.
Он поклонился и оставил нас.
– Миоонеры живут вне проволоки? – спросил я.
– Миссионеры живут здесь.
Танарат был в рубашке с короткими рукавами, в шортах, пистолет висел у него на животе, как у парней, которые обучали нас в школе у Тиллоу. Я знал, что майор совершенствовался там же, где прошли курсы мои инструкторы и Джо, а это было старейшее заведение такого рода, и оно имело свои традиции. Но Танарат взял не больше и не меньше, чем хотел: топор наскочил на железо. Майор был иностранцем, а значит – силой, потому что за его спиной стояло государство, с которым нам очень важно быть в хороших отношениях, а перед силой у нас самое большое почтение, и те, кто правит нами, отступают только перед силой. Разумеется, если человек способен проявить её. Я видел нескольких азиатских офицеров, вышедших из наших школ: они даже между собой говорили на нашем языке, и вы за милю могли определить, кого он изображают: техассца или парня из Монтаны. Танарат прошёл через нашу цивилизацию, как нож проходит сквозь масло. Я вздохнул с облегчением. Нет ничего глупее, чем умирать в обществе карикатур.
– Вы будете жить в доме №25, – сказал майор. – Я поставил для вас вентилятор и стол. Писать можете спокойно. Отсюда ничего не исчезает, людей я подбирал сам. Одного пристрелил.
Я вспомнил Тиллоу: "Политика делается тремя способами, – говорил он. -Первый – это война на поле брани, второй – деятельность дипломатов, включая легальный шпионаж через атташе и прессу. Третий будете осуществлять вы. Не пытайтесь рассказывать о своей работе даже жене после двадцати лет счастливой жизни: в глазах порядочного общества наша служба выглядит грязной и презренной. Мы мечены чёрным мазком на лбу, как каста неприкасаемых в Индии или Японии. Вы никогда не сможете признаться, что держали в своих руках судьбы дивизий или государств, и вас никогда не украсят орденом в присутствии родственников и корреспондентов. Нас посвящают в тайны без свидетелей и повышают в чине среди своих, а когда мы умираем, все обстоятельства остаются засекреченными. Но вы сами избрали эту жизнь и не жалейте: правительства, дипломатия, военные – не больше, чем вершина айсберга, сверкающая и ослепительная, но она не продержится над водой и часа, если под ней растает основание – мы, невидимки".
И теперь, когда Танарат посвящал меня в условия работы в миссии, ему незачем было искать обходные выражения. Я мог оставаться и мог уйти – всё равно это уже было жизнью или гибелью Меченного Чёрным Мазком.
Мои вещи стояли в доме, но я не хотел распаковывать их при дневной жаре, я сказал:
– Покажите мне лабораторию.
Майор взял под козырек:
– Слушаюсь, господин первый лейтенант!
Он был майором, я – на два чина ниже, но Танарат не придавал значения видимости, для него была важна лишь внутренняя сущность вещей. Он находился здесь, чтобы обеспечить Сонарол, и ему было всё равно, кто руководит операцией: генерал или ефрейтор.
И он был прав. Вся миссия – со всеми монахами, вышками, солдатами и повышенными окладами без Сонарола стоила не больше, чем тело без души, и это было как в клинике Линдмана. Все её корпуса, коттеджи, ванны, старомодные лифты и сёстры в накрахмаленных передниках – всё было только камуфляжем, цветастой ширмой, единственное значение которой – прикрывать то страшное и настоящее, что совершалось в пятом отделении.
20
_4 часа утра. Сна совсем нет. Знобит, сердце работает в замедленном ритме, но мысль ясна. Завтра можно ожидать наступления потери памяти – я видел, как убивает Сонарол._
Я не предполагал, что мои записки займут столько места; мне будет трудно уложить их в бутылку. Придётся запечатать в контейнер из-под ампул. Он, конечно, утонет, и его очень долго не вынесет к берегу, по крайней мере, до мусонных дождей, а они наступают в октябре. Но иного выхода нет, если мне вообще удастся вынести записки. За мной шпионят: кто-то был у меня, покуда я работал с пленными.
Я принял это как должное. В той службе, которую мы несём, каждый выслеживает другого, чтобы всем вместе не предстать перед судом общественного мнения.
Значит, все мы и каждый – понимаем, что совершаем преступление?
Ради чего? Вот что меня долго смущало. Сид говорил: "Я закрываю глаза на многое, потому что верю: Сонарол – это открытие не века, а тысячелетия". Он полагал, что люди когда-нибудь простят нам путь, который мы прошли для их же пользы. Но если Сонарол – благо для всего человечества, зачем Линдман продал идею генералам?
Я долго верил, что он сделал так, подгоняемый нуждой. Судьбе или дьяволу было угодно, чтобы в Форт-Броунсе, куда я ездил на заводы компании "Хоук-кэмиклз", мне попался репортёр местной газеты, и чтобы этот репортёр решил разжиться у меня пятью долларами.