Из Парижа, 1730
Вы удивлены, сударыня, что я столько времени не имела чести писать к вам; разумеется, это отнюдь не потому, что не было у меня желания, но сильная простуда вынудила меня лежать в постели. Несколько раз собиралась я встать утром пораньше, чтобы взяться за перо и побеседовать с вами, однако всякий раз что-нибудь этому мешало — то гости, то необходимость к кому-нибудь поехать. Сначала мне пришлось в течение двух недель ютиться в скверном чуланчике, потому что моей комнатой и всеми вещами завладели госпожа де В. и ее компания. После этого приехала из Реймса госпожа Болингброк, совсем больная, которой необходимо было помочь привести в порядок дом и принимать ее гостей; сейчас она чувствует себя уже получше. Все мои благодетельницы словно сговорились не давать мне ни минуты покоя, — за это время я ни разу не легла раньше трех часов ночи. Вчерашнего дня видела я вашего племянника и нашла, что он очень хорош собой и недурно сложен. Только что узнала новость, которая меня немало удивила. Господин де Бельгард сказал господину де Марсье, будто ваша кузина ни разу не пожелала выслушать от него признаний в любви; она будто бы заявила ему, что она этого терпеть не может и что, ежели он станет продолжать в том же духе, больше он ее не увидит; что у человека его возраста и происхождения должны-де быть занятия поважнее, нежели любовь, и ему надобно отправляться в чужие страны и там искать себе службу; что она даст ему на это в долг десять тысяч экю, а ежели этого окажется мало, то достанет у кого-нибудь еще; она-де не станет отрицать своих к нему дружеских чувств и уважения, но не хочет никакой любви. Он уведомил господина де Марсье, которому в точности пересказал этот разговор, что незамедлительно отправляется в Польшу и что, поскольку не получает никакой поддержки от своей семьи, вынужден согласиться на то, что предлагает госпожа В., чье великодушное, бескорыстное поведение вызывает в нем чувство величайшей благодарности. Ежели в самом деле все обстоит именно так, не могу не признаться, что нахожу все это прекрасным.
Я так устала от капризов мадемуазель Бидо, что твердо решила любою ценою вырваться из ее лап. Я продам все то, что еще осталось у меня от моих драгоценностей, без сожаления расставшись с украшениями, которые сейчас, правда, доставляют мне удовольствие, но станут мне ненавистны, ежели и дальше придется нести столь тяжкое бремя. Она слишком многого от меня требует, она считает, что, раз я столько ей должна, моя благодарность не должна иметь пределов. Она называет манией и глупостью все то, что сама же всю жизнь делала. Благочестие, ставшее теперь последним ее прибежищем, тоже служит ей средством тиранить меня. Нет ничего труднее, нежели выполнять свой долг по отношению к тому, кого и не любишь, и не уважаешь. А госпожа де Ферриоль омерзительно скупа — нынче она уже не живет, а прозябает, и как жалко прозябает! Она до того бранчлива, что никто не в силах этого вытерпеть, и все ее покинули. Д’Аржанталь столько рассказывал мне о вас и ваших близких, и притом с таким доброжелательством, что я чувствую к нему бесконечную благодарность и люблю еще больше.
Маршал д’Юксель мужественно покинул двор, но, подобно Карлу V, он раскаивается в этом{91}. Поговаривают, будто он льстит себя надеждой, что король прикажет ему вернуться, но никто ему ничего не говорит. Уверяют, будто он покинул двор из-за договора, — это делает ему честь, ибо публика договором была недовольна.
Шевалье чувствует себя лучше. Как бы мне хотелось, чтобы прекратилась борьба между рассудком моим и сердцем и я могла бы свободно отдаться радости, какую дает мне одно лишь лицезрение его. Но, увы, никогда этому не бывать! Тело мое изнемогает под бременем постоянного волнения — у меня бывают сильнейшие колики в желудке, здоровье страшно подорвано. Прощайте, сударыня, кончаю письмо свое, в котором нет ни ладу ни складу, уж не знаю, как вы в нем разберетесь.
Из Парижа, март 1730
Вчерашнего дня видела я господина Виллара, который обещал незамедлительно послать вам свой портрет, — не сделал этого раньше потому, что довольно сильно хворал. Я очень была ему благодарна за то, что он провел два часа в моей комнате. Мы были одни и всласть поговорили о Женеве. Вот уже три месяца, как я превратилась в сиделку, — очень больна госпожа Болингброк. Я много раз была свидетельницей жесточайших ее страданий; несколько раз мне казалось, что она умрет на моих руках; теперь она просто ужас до чего слаба. У нее отвращение к пище, она почти ничего не ест, уже одно это способно изнурить даже здорового человека. У нее не прекращается лихорадка, бывают минуты, когда я боюсь, как бы она не угасла словно свеча. Ведет она себя с большим мужеством, и это ее поддерживает. Если бы не ужасающая ее худоба, то, слушая иной раз ее разговоры, даже не скажешь, что она так больна. Организм ее что ни день все больше слабеет — правда, последние два дня она ест немного лучше. Сильва и Ширак{92}, врачи, которые ее пользуют, не понимают, чем она больна, и действуют наобум, не зная причины недуга. А госпожа де Ферриоль упрямо не желает лечиться — у нее раздуло все лицо. Она так сильно изменилась, что вы бы ее не узнали, — ей угрожает водянка и, того и гляди, хватит удар. Отекает она до такой степени, что если посидит полчаса, то уже не в силах подняться с места, и где ни сядет, там и спит. Только болезнь ее драгоценного маршала как-то еще ее держит — очень она тревожится о нем.