«Милостивый государь!
Полагая, что всем надобно следовать наставлениям Павла, особливо в той части их, где говорится, что лучше вступать в брак, нежели разжигаться{10}, беру на себя смелость просить Ваше Высокопревосходительство позволить мне сочетаться браком с мадемуазель д’Оваль, девицей доброго нрава и отменного поведения, что могут засвидетельствовать Вашему Высокопревосходительству все, кто ее знает. Между тем наш управитель запретил мне с оной девицей встречаться и пригрозил в случае ослушания уволить со службы. Я сему запрету подчинился, а ежели Ваше Высокопревосходительство найдет сей брак неуместным, я настоятельно прошу его ради спасения души моей подыскать мне другую девицу или же послать моему духовнику отцу Паскалю предписание, чтоб отпускал он мне грехи всякий раз, как я являюсь к нему на исповедь, а то он мне в этом отказывает. Я все свои силы прилагаю, дабы угодить сему доброму пастырю, но все напрасно, ибо не дал мне господь в мои тридцать восемь лет дара воздержания. Словом, милостивейший государь, если в том раю, который Вы сулите мне, не будет женщин, то, доведись мне умереть раньше Вашего Высокопревосходительства, я до тех пор не дам Богу покоя, пока не уготовит он Вам в своем раю местечко, достойное ваших высоких добродетелей.
Остаюсь и т. д.»
Из Парижа, декабрь 1726
Нет для меня большего удовольствия, как беседовать с вами, а поскольку мне хотелось бы, чтобы письма мои были немного более живыми и занимательными, пишу я в них лишь о том, что хорошо мне самой известно. Мне не хотелось бы пересказывать вам все парижские сплетни. Вы ведь знаете, сударыня, я не терплю лжи и преувеличений, так что все, что я здесь напишу, будет чистой правдой. Вчерашнего дня получила я письма из Англии, в которых меня уведомляют о бракосочетании мадемуазель Сент-Джон с господином Найтом{11}, сыном казначея Индийской компании; говорят, он несметно богат. Деньги, деньги! Сколько подавляете вы честолюбий! Каких только не смиряете гордецов! Сколько благих намерений обращаете в дым! Могли ли вы представить себе, что милорд, столь кичившийся своим высоким родом, да и столь богатый, выдаст единственную дочь за какого-то дворянчика, это ее-то, которой на роду написано было выйти за какого-нибудь пэра? Она теперь собирается сюда, в Париж, чтобы повидаться с семьей своего мужа, — это очень милые люди, но совсем другого круга. Ей предстоит увидеть всех этих мелкотравчатых англичан, что поселились во Франции{12}. Думаю, ей скучно станет и ее многое будет коробить.
Шевалье чувствует себя уже лучше и скоро должен вернуться сюда. Вот вам маленькая история, довольно забавная. Некий каноник собора Парижской богоматери, семидесяти лет от роду, известный янсенист, человек большого ума и безукоризненной репутации, профессор нескольких университетов, гроза молинистов{13} и любимец парижского архиепископа, пал жертвой своего желания посмотреть комедию. Не раз говорил он друзьям своим, что мечтает хоть перед смертью побывать в театре, ибо страстно желает воочию узреть то, о чем беспрерывно слышит толки. Однако слова его каждый раз принимались за шутку. Между тем лакей каноника не однажды спрашивал у него, что собирается он делать со старыми платьями своей покойной бабушки, которые до сих пор у себя хранит, а тот всякий раз отвечал, что они могут еще пригодиться. В конце концов, будучи не в силах долее противиться своему желанию, каноник признался этому лакею, старому своему слуге, коему всецело доверял, что намерен, воспользовавшись бабушкиными нарядами, переодеться в женщину. Лакей был поражен; он пытался отговорить своего господина от безрассудного этого маскарада, доказывая ему, что наряды эти старомодны и тотчас всем бросятся в глаза, тогда как, оставаясь в собственной одежде, ничьего внимания он не привлечет, поскольку в театре всегда полным-полно аббатов. Но каноник его доводам не внял — он боялся быть узнанным своими студентами. Он уверял, что ввиду его преклонных лет немодное платье не вызовет удивления. И вот он напяливает высокий чепец, обряжается в платье с приподнятой юбкой и всякого рода оборочками, которые в прежние времена употреблялись вместо панье{14}, и, явившись в таком виде в Комедию, садится в амфитеатре. Как вы понимаете, фигура эта вызывает удивление. Соседи начинают между собой шептаться, поднимается шум. Арман, актер, в тот вечер игравший Арлекина, заприметил каноника, прошел в амфитеатр, поглядел на сию странную особу, затем, приблизившись, сказал: «Сударь, мой вам совет — улепетывайте-ка отсюда, вас распознали, над вашим уморительным нарядом уже смеется весь партер; боюсь, что это кончится скандалом». Бедняга, очень смущенный, благодарит комедианта и умоляет помочь ему выйти из зала. Арман велит ему следовать за собой, но, торопясь вернуться на сцену, где уже приближается его выход, идет так быстро, что в дверях каноник теряет его из виду. Он слышит позади себя взрывы хохота, он выбегает на площадку, от которой идут вниз две лестницы — одна на улицу, другая в комнату полицейских. Незнакомый с расположением театра, каноник, на беду свою, пошел не в ту сторону и угодил прямо в эту комнату. Дежурный полицейский как раз находился там. При виде странной женской фигуры с виноватым, испуганным выражением лица он решил, что перед ним переодетый мошенник, тут же арестовал его и препроводил к начальнику полиции господину Эро{15}. Бедный наш профессор, заливаясь слезами, предлагал полицейскому сто луидоров, чтобы тот его отпустил, он рассказал ему всю свою историю, назвал себя, но негодяй был неумолим — должно быть, впервые в жизни отказался он от мзды, чтобы учинить этот ужасный скандал. А начальник полиции, увидев каноника в подобных обстоятельствах, был рад-радехонек, поскольку сам принадлежит к придворным молинистам, — он принялся вовсю его распекать и в присутствии многих людей назвал его имя. Янсенист плакал навзрыд. Теперь ему послано королевское предписание{16}, по коему обязан он выехать из Парижа за шестьдесят лье от города, не знаю уж точно, куда именно.