В первую минуту Гортлинген не мог сдержать негодования при мысли, что этот старик завтра осмелится предстать на состязании в качестве одного из претендентов на руку Эстер; но, по мере того как юноша смотрел на него и слушал его игру, он чувствовал, как постепенно примиряется с этой мыслью под воздействием несказанно ласкового выражения его лица и неповторимо прекрасного звучания музыки.
Наконец, доиграв один из блестящих своих пассажей, артист заметил, что он не один; ибо Гортлинген, который не в силах был долее сдерживать свои восторги, разразился аплодисментами, заглушая слова, которые вполголоса произносил старик. Музыкант тотчас же встал и распахнул перед Гортлингеном дверь.
– Добрый вечер, господин Франц, – сказал он, – садитесь и скажите, нравится ли вам моя соната и может ли она, на ваш взгляд, рассчитывать на первое место в завтрашнем состязании?
В каждом движении этого старика было столько благожелательности, голос его звучал так мягко и дружественно… И Гортлинген вдруг почувствовал, что от его ревности не осталось и следа. Он сел и стал слушать.
– Так, значит, соната моя вам нравится? – спросил старик, закончив игру.
– Увы, – отвечал ему Гортлинген, почему не дано мне создать что-либо подобное!
– Послушайте меня, – сказал старик. – Ньезер свершил великое преступление, поклявшись отдать свою дочь тому, кто сочинит лучшую сонату, даже если она будет сочинена и сыграна самим дьяволом.
Кощунственные слова его были услышаны, их повторяло лесное эхо, их подхватили ночные ветры и донесли на крыльях своих до слуха того, кто обитает в долине тьмы. И долина огласилась радостным хохотом дьявола. Но не дремал и гений добра, и, хотя к Ньезеру жалости у него нет, участь Гортлингена и Эстер вызвала его сострадание. Возьмите же эту нотную тетрадь; вам надобно будет завтра войти с ней в залу Ньезера. Там появится некий незнакомец, чтобы принять участие в состязании, его будут сопровождать двое других. Соната эта та самая, которую станут играть они, только моя обладает особым свойством; вы должны будете улучить подходящий момент и заменить их ноты вот этими.
Закончив эту удивительную речь, старик взял Гортлингена за руку, незнакомыми улицами вывел его к городским воротам и там оставил.
Возвращаясь домой с нотным свертком в руках, Гортлинген терялся в догадках по поводу этого странного происшествия и с недоумением думал о событиях завтрашнего дня. Было в лице старика нечто такое, что не поверить ему он не мог и вместе с тем никак не мог он постигнуть, какой толк для него, Франца, может быть в замене одной сонаты другой, раз все равно сам он даже не числится среди претендентов на руку Эстер. Он вернулся к себе, и всю ночь витал пред ним образ Эстер, а в ушах раздавались звуки сонаты старика.
Назавтра, на закате дня, двери дома Ньезера открылись для соискателей. Все музыканты города Аугсбурга устремились туда; множество людей столпились у входа в дом, чтобы поглазеть на них. Взял свою тетрадь и Франц и тоже поспешил к дверям Ньезера. Все собравшиеся смотрели на него с жалостью, ибо всем известно было о его любви к дочери музыканта; они тихо говорили друг другу: – Что делает здесь Франц с этой тетрадкой в руке? Уж не думает ли он, бедняга, принять участие в состязании??
Когда Гортлинген вошел, зала была уже полна претендентов и любителей музыки, которых Ньезер пригласил присутствовать на состязании. И в то время как он проходил по зале со своей нотной тетрадкой в руке, на лицах всех музыкантов возникала улыбкавсе они были знакомы между собой, и им хорошо было известно, что он едва способен сыграть обыкновенный марш, не то что сонату, даже если бы как-то исхитрился сочинить ее. И Ньезер тоже улыбнулся, увидев его. Но Эстер, как многие заметили, встретившись с ним глазами, тайком утерла слезу.
Ньезер объявил, что соперники могут подходить к нему и записывать свои имена и что всем им предстоит тянуть жребий, дабы определить порядок выступлений. Последним подошел какой-то чужестранец. И сразу всё, словно подчиняясь некоей неведомой силе, расступились, пропуская его вперед. Никто доселе не видел его, никто не знал, откуда он явился.
Лицо его было столь отталкивающим, а взгляд столь страшным, что сам Ньезер не мог удержаться и шепнул дочери:
– Надеюсь, что не его соната окажется самой лучшей?.
– Начнем состязание, – промолвил Ньезер. – И я клянусь, что отдам дочь свою, которую все вы видите здесь рядом со мной, вместе с приданым в двести тысяч флоринов тому из вас, кто сочинил лучшую сонату и сумеет лучше всех сыграть ее.
– И вы сдержите свою клятву? – спросил чужестранец, подойдя вплотную к Ньезеру и глядя ему прямо в лицо.
– Я сдержу ее, – отвечал аугсбургский музыкант, – даже если соната эта окажется сочиненной самим дьяволом во плоти и будет им же сыграна.
Все молча содрогнулись. Один лишь чужестранец улыбнулся. Первый жребий выпал ему. Он сразу сел за клавесин и развернул ноты. Какие-то два человека, которых никто до этой минуты не видел, тотчас же стали подле него со своими инструментами. Все глаза устремились на них. Подали знак, и когда музыканты откинули головы, чтобы взять первый аккорд, все с ужасом увидели, что у всех троих одно и то же лицо. Трепет прошел по всему собранию. Никто не осмеливался даже слово шепнуть соседу, но каждый, закрывшись плащом, поторопился выскользнуть из залы, и вскоре в ней никого уже не осталось, кроме троих музыкантов, продолжавших играть свою сонату, да Гортлингена, который не позабыл совета, данного ему стариком. Старый Ньезер все так же сидел в своем кресле, но и он теперь дрожал от страха, вспоминая о роковой своей клятве.
Гортлинген стоял рядом с музыкантами, и как только те доиграли до конца страницу, он ловким движением смело заменил ее своими нотами.
Адская гримаса искривила черты всех троих и издалека, словно эхо, донесся чей-то стон.
Рассказывают, будто после того, как пробило полночь, добрый старик вывел из зала Гортлингена и Эстер, но соната все продолжала звучать. И прошли годы. Эстер и Гортлинген стали мужем и женой, состарились и дошли до предела своих жизней. А странные музыканты все играют и играют, и старый Ньезер, как уверяют некоторые, до сих пор сидит в своем кресле, отбивая им такт.