— Что мне прикажете делать? Снимать берет?
— Не надо, сеньор, — едва слышно пробормотал я.
— Тогда не стану снимать. Даже если бы сама мать аббатиса приказала мне это сделать… Посмотрим, что стряслось с храбрым капралом.
— Этот капрал — маркиз де Брадомин, — сказала сестра Симона строго и церемонно, как сеньора былых времен.
Живые глаза старика внимательно на меня посмотрели:
— Много о вас слышал.
Он замолчал и поклонился, собираясь осмотреть мою руку. Начав разбинтовывать ее, он вдруг на мгновение обернулся:
— Сестра Симона, будьте так добры, посветите мне!
Монахиня поспешила к нему со свечой. Врач обнажил мне руку до самого плеча и стал нажимать на нее в разных местах, а потом удивленно поднял голову:
— Больно?
— Немножко! — тихо ответил я.
— Что же вы не кричите! Я нарочно это делаю; надо же мне знать, где вам больно.
Он снова принялся нажимать, выжидая и вопросительно на меня глядя. Нащупав пулевую рану, он стал нажимать сильней:
— Здесь больно?
— Очень.
Он надавил еще сильнее, послышался хруст костей. Лицо врача омрачилось; направившись к монахине, стоявшей недвижно со свечою в руке, он тихо сказал:
— Перелом локтевой и лучевой кости. И притом размозженный.
Сестра Симона ответила ему взглядом. Врач осторожно спустил рукав и, глядя мне в глаза, добавил:
— Я уже убедился, что вы человек храбрый.
Я печально улыбнулся, и все на мгновение замолчали. Сестра Симона поставила свечу на стол и повернулась к краю койки. В полумраке я увидел два обращенных на меня лица, сосредоточенных и серьезных. Догадавшись о причине воцарившегося молчания, я спросил:
— Придется ампутировать руку?
Врач и монахиня переглянулись. Я прочел в их глазах приговор и подумал только о том, как мне теперь надо будет вести себя с женщинами, чтобы окружить мое увечье поэтическим ореолом. Мог ли кто приобрести его при более знаменательных обстоятельствах, какие только видели века! Должен признаться, что тогда именно этой славе Божественного Солдата завидовал я больше, чем тому, что он написал «Дон Кихота».{96} Пока я предавался этим безрассудным мыслям, врач снова все развязал и в конце концов объявил, что начинается гангрена и дела плохи. Сестра Симона знаком подозвала его, и, уединившись в углу, они стали о чем-то перешептываться между собою. Потом монахиня подошла к моему изголовью:
— Наберитесь мужества, маркиз.
— Я уже набрался его, сестра Симона, — ответил я.
— Вам надо быть очень мужественным, — добавила добрая аббатиса.
Я пристально посмотрел на нее и сказал:
— Бедная сестра Симона, вы не знаете, как меня лучше подготовить.
Монахиня замолчала, и слабая надежда, которая все еще теплилась у меня, исчезла, как птичка, которая улетает в сумерках. Я почувствовал, что душа моя стала похожа на старое, заброшенное гнездо. Сестра Симона прошептала:
— Надо претерпеть страдания, которые нам посылает господь.
Она неслышно удалилась, и к изголовью моему подошел врач.
— Доктор, а вам часто приходилось ампутировать руки? — недоверчиво спросил я.
— Не раз, не раз.
Вошли две монахини; врач стал помогать им раскладывать на столе корпию и бинты. Я следил за этими приготовлениями, испытывая горькую и жестокую радость, которая превозмогала малодушное желание пожалеть себя. Меня поддерживала гордость — великое мое достоинство. Я ни разу не застонал — ни тогда, когда мне резали мягкие ткани, ни тогда, когда перепиливали кость, ни тогда, когда зашивали культю. Когда кончили бинтовать, глаза сестры Симоны заблестели от сочувствия ко мне, и она сказала:
— В жизни мне не приходилось видеть такого мужества!
А все присутствовавшие при этом священнодействии вскричали:
— Какая выдержка!
— Какое присутствие духа!
— Мы восхищены нашим генералом!
Я догадался, что все меня поздравляют, и слабым голосом прошептал:
— Спасибо, дети мои!
Врач, который в это время смывал с рук кровь, весело сказал:
— Теперь дайте ему отдохнуть…
Я закрыл глаза, чтобы скрыть навернувшиеся слезы, и, не открывая их, мог заметить, что комната погрузилась в темноту. Вокруг меня слышались чьи-то тихие шаги, а там — не знаю, был то сон или обморок, но я впал в забытье.
Все вокруг было тихо; возле кровати видна была чья-то тень. Открыв глаза, я увидел слабо освещенную комнату. Тень тут же приблизилась. Бархатные глаза, сострадающие и печальные, заботливо вопрошали: