Долго сидел я на скамейке возле окна. Над вершинами гор, среди причудливо разметавшихся туч, всходила луна. В саду было темно. Весь дом погрузился в праведный сон. Я почувствовал, что к глазам моим подступают слезы. Это была любовь, осеняющая закат нашей жизни глубокой грустью. Как о величайшем счастье, мечтал я о том, чтобы слезы эти осушила девушка с печальными бархатными глазами. Молитвы, которые шепотом читали, собравшись вместе, монахини, доносились до моего слуха, словно эхо этих исполненных смирения блаженных душ, которые ухаживали за страдальцами, как за кустами роз в саду, и любили господа бога. По темному небу плыла одинокая луна, далекая и бледная, словно послушница, убежавшая из своей кельи.
Вылитая сестра Максимина!
После ночи, проведенной в борьбе с бессонницей и грехом, ничто так не очищает душу, как молитва, как месса, которую слушаешь на рассвете. Молитва в эти часы — как утренняя роса: она может охладить адское пекло. Будучи великим грешником, я познал это еще на самой заре своей жизни, и теперь вот все вдруг припомнилось.
«Во имя отца, и сына, и святого духа». Как только зазвенел колокольчик, я поднялся и встал на колени перед алтарем. Весь дрожа в своем военном плаще, я стал ждать начала мессы, которую служил капеллан. У той и другой стены с трудом можно было различить коленопреклоненные фигуры молодых людей, изможденных, кутавшихся в плащи. Головы их были перевязаны. Под сводами раскатами эха отдавался надрывный чахоточный кашель нищего и заглушал читавшуюся шепотом латинскую литургию. Когда месса окончилась, я вышел в патио; плиты блестели, мокрые от дождя. Выздоравливающие солдаты ходили взад и вперед. После перенесенной лихорадки лица их были бледны, глаза ввалились. Озаренные лучами утреннего солнца, они были похожи на привидения. Все это были крестьянские парни, измученные усталостью и стосковавшиеся по родной деревне. Только один из них был ранен на войне. Я подошел и заговорил с ним. Увидав меня, он вытянулся по-военному.
— Что с тобой, паренек? — спросил я.
— Да вот жду, что на улицу выкинут.
— Где тебя ранили?
— В голову.
— Я спрашиваю — в каком сражении?
— Да тут, близ Отаиса, стычка у нас была.
— Каких войск?
— Мы одни были, а против нас из Сьюдад-Родриго две роты.
— А кто это вы?
— Да отряд монаха. Я первый раз в бою.
— А кто этот монах?
— Да из тех, кто в Эстелье был.
— Брат Амвросий?
— Сдается, что да.
— А ты разве его не знаешь?
— Нет, сеньор. Нами командовал Мигелучо. Монах, говорят, ранен.
— А ты не из их отряда?
— Нет, сеньор. Меня и еще троих взяли в плен, когда мы через Омельин переходили.
— И они заставили вас примкнуть к ним?
— Да, сеньор. Они набирали людей.
— А как дрался отряд монаха?
— По мне, так хорошо. Семерых красноштанников сцапали.{99} За холмиком у самой дороги укрылись. Ну и подкараулили. Им и невдомек было, песни распевали…
Паренек умолк. Послышались испуганные женские крики. Они все приближались. До нас донеслись слова:
— Пресвятая дева!
— Несчастье-то какое!
— Господи Иисусе!
Крики вдруг смолкли — дом снова погрузился в блаженную тишину. Солдаты обменивались между собою мнениями и по-разному объясняли случившееся. Я прогуливался под сводами и не стал вслушиваться в их разговор. До меня долетали только отдельные фразы, смысл которых нелегко было уловить. Одни рассказывали о какой-то монахине, очень старой и не встававшей с постели, которая подожгла полог кровати, другие — о послушнице: та умерла у себя в келье, возле жаровни. Устав ходить под сводами, куда проник косой дождь, я решил вернуться к себе. В коридоре я столкнулся с сестрой Хименой.
— Скажите, сестра, кто это так плачет? Что случилось?
Монахиня на минуту призадумалась, а потом, невинно улыбаясь, ответила:
— Плачет? Ах, так вы ничего не знаете!.. Это детей кормят. Пресвятая дева! Тяжело на них, бедняжек, смотреть!
Я не стал больше расспрашивать и заперся у себя в келье. Лучи утреннего солнца, бледного зимнего солнца, дрожали на стеклах узкого окна, сквозь которое видна была дорога, окаймленная двумя рядами голых тополей; за ними тянулась гряда темных гор с белыми пятнами снега. Солдаты шли в беспорядке. Монахини, собравшиеся в саду, встречали их ласково; они промывали им раны святою водой, а потом старательно их лечили.
До слуха моего донесся глухой гул голосов — в нем были и тоска и бессильный гнев. Солдаты говорили, что их предали. Я понимал, что близок конец войны, и, глядя на эти голые вершины, с которых спускались не только орлы, но и предатели, вспомнил о словах королевы: «Брадомин, пусть не говорят об испанских кабальеро, что они отправились невесть куда за принцессой только для того, чтобы одеть ее в траур!»