Конча хотела в этот вечер сама поставить у ног волхва вазы с цветами, поднеся их как дар благочестия. Потом она вместе с дочерьми опустилась на колени перед алтарем. Стоя на возвышении, я слышал только звучание ее тихого голоса. Но зато, когда отвечали девочки, я мог уже ясно различить каждое слово молитвы. Конча поднялась с колен, поцеловала четки и, перекрестившись, прошла к амвону и позвала дочерей, чтобы помолиться над могилой воина, где, кроме него, был также похоронен дон Мигель Бенданья. Этот сеньор Брандесо был дедом Кончи. Он был при смерти, когда моя мать в первый раз привезла меня во дворец. Дон Мигель Бенданья был истым кабальеро своего времени. Деспот и вместе с тем радушный хозяин, он был верен аристократическим традициям своего рода и его провинциальным деревенским привычкам. Прямой, как копье, он прошел по жизни, не снисходя до плебейских пиршеств. Прекрасное и благородное безумие! Умер он восьмидесяти лет с душой по-прежнему гордой, радостной, исполненный чувства меры, как рукоять старинной испанской шпаги. Пять дней пролежал он в предсмертных муках и не захотел исповедаться. Моя мать уверяла, что ей никогда не приходилось видеть подобного упорства. Этот идальго был еретик. Однажды ночью после его смерти я слышал переданный шепотом рассказ о том, как он убил своего слугу. Конча хорошо сделала, что помолилась за упокой его души!
Вечер догорал; звуки молитв отдавались в безмолвии погруженной во мрак часовни, глубокие, печальные и торжественные, словно эхо страстей Христовых. Я задремал. Девочки расположились на ступеньках алтаря; одежды их были белы, как покрывавшее алтарь полотно. В полумраке я разглядел только темную фигуру женщины, молившуюся под лампадой амвона, — это была Конча. В руках у нее была открытая книга, которую она читала, склонив голову. По временам ветер шевелил занавеску на высоком окне. В эти минуты я увидел небо, уже совсем темное, и полную луну, бледную и сверхъестественную, как богиня, алтари которой притаились в озерах и рощах… Конча закрыла книгу, вздохнула и снова позвала девочек. Я увидел, как их белые тени проскользнули мимо амвона и скрылись. Я догадался, что они стали подле матери на колени. Колеблющееся пламя лампады едва озаряло руки Кончи. Она снова открыла книгу и в тишине этой читала молитвы, медленно и благочестиво. Девочки слушали ее, и, не видя, я почти угадывал в этом мраке широко распущенные волосы их и белые платья. Конча читала.
Было двенадцать часов ночи. Я писал, когда Конча, завернутая в свое монашеское одеяние, бесшумно вошла ко мне в спальню.
— Кому это ты пишешь?
— Секретарю доньи Маргариты.{52}
— И о чем же ты ему докладываешь?
— О приношении, которое я сделал на алтарь апостола от имени королевы.
На минуту в комнате воцарилось молчание. Конча, которая стояла, положив руки мне на плечи, наклонилась; волосы ее коснулись моего лба:
— Ты пишешь секретарю или самой королеве?
Я неторопливо к ней обернулся и холодно сказал:
— Я пишу секретарю. Ты что, ревнуешь и к королеве?
— Нет, нет, — решительно запротестовала она.
Я посадил ее к себе на колени и приласкал.
— Донья Маргарита не такая, как та, другая…{53}
— На другую тоже немало всякой клеветы возвели. Моя мать ведь была у нее придворной дамой — она всегда это говорила.
Видя, что я улыбаюсь, бедная Конча опустила глаза; щеки ее восхитительно зарделись:
— Вы, мужчины, верите всему дурному, что говорят о женщинах… К тому же у королевы столько врагов!
И, так как улыбка все еще не сходила у меня с губ, она воскликнула, закручивая бледными пальцами мои черные усы:
— Какие бесстыжие губы!
Она встала, собираясь уйти. Я взял ее за руку:
— Останься, Конча.
— Ты знаешь, что этого не может быть, Ксавьер!
— Останься, — повторил я.
— Нет! Нет! Завтра я иду на исповедь. Я так боюсь прогневить господа!
После этого я снова встал и с ледяной и высокомерной вежливостью сказал:
— Так, выходит, у меня есть соперник?
Конча посмотрела на меня; во взгляде ее была мольба:
— Не мучай меня, Ксавьер!
— Я тебя больше не буду мучить. Завтра же я отсюда уеду.
— Нет, не уедешь! — гневно вскричала она и залилась слезами.
И она не сняла, а почти сорвала с себя свое белое монашеское платье, в котором обыкновенно приходила ко мне в эти часы. Теперь она стояла передо мной обнаженная. Я задрожал и протянул к ней обе руки: