Выбрать главу

Я уже очень стар, я пережил всех женщин, по которым когда-то вздыхал. Одной я собственными руками закрыл глаза, другая прислала мне грустное письмо, в котором прощалась со мной; остальные умерли, успев стать бабушками и позабыть о том, что я существую. И хотя на свете было немало женщин, в которых я умел пробудить великую любовь, душа моя пребывает теперь в тоскливом и беспросветном одиночестве, и всякий раз, когда я, начав причесываться, бросаю взгляд на свои седины, глаза мои наполняются слезами. Ах! Я вздыхаю, вспоминая, что в былые времена волос этих ласково касались руки благороднейших дам. Путь мой по жизни отмечен буйным цветением всех страстей. Дни ее, один за другим, раскалялись на огромном костре любви. Самые чистые души отдавали мне всю свою нежность и обливались слезами, оттого что я презирал их и был к ним жесток; белоснежные пальцы нетерпеливо обрывали лепестки маргариток, скрывавшие тайны сердца. Чтобы вечно хранить тайну, которую мне не терпелось угадать, покончила с собою девушка, которую я теперь, в дни моей старости, буду оплакивать день и ночь. В ту пору, когда я пробудил в ней эту ставшую роковою любовь, я был уже сед.

Я приехал в Эстелью,{54} где в то время находился двор короля. Я устал от долгих скитаний по свету. Я начал испытывать чувство, доселе не знакомое мне в моей веселой жизни искателя приключений, жизни, полной риска и превратностей, как у тех младших сыновей идальго, которые вербовались в сражавшиеся в Италии терции,{55} чтобы обрести в этой стране любовь, богатство и славу. Все иллюзии, которыми я жил, рушились, я окончательно разочаровался во всем на свете.

Это был первый холод старости, более страшный, чем холод смерти. Я ощутил его в то время, когда на плечах моих еще был плащ Альмавивы, а на голове — шлем Мамбрина!{56} В жизни моей пробил час, когда утихает жар крови и когда страсти наши — любовь, гордость, гнев, — благородные и священные страсти, которые обуревали богов древности, становятся рабами разума.

Я достиг тех преклонных лет, когда в человеке разгораются честолюбивые помыслы, того возраста, когда он сильнее, чем в юные годы, ибо уже способен отказаться от любви женщины.

Ах, почему я этого не сделал!

Бежав и переодевшись в рясу, которую монах-француз оставил на кухне загородного дома, я прибыл в Эстелью, чтобы явиться ко двору дона Карлоса VII. Колокола церкви святого Иоанна звонили, возвещая начало королевской мессы, и я захотел услышать ее тут же, не отряхнув дорожной пыли, дабы возблагодарить господа за то, что он спас мне жизнь. Когда я вошел в церковь, священник был уже в алтаре. Мерцающий свет лампады озарял ступени амвона, на которых расположилась свита. Лица всех были погружены в темноту, и глаза мои разглядели только высокую фигуру его величества, который выделялся среди своих приближенных благородством и непринужденностью в обращении, делавшими его похожим на короля древних времен. Во всем облике его было столько мужества, столько гордости, что, казалось, ему недостает только богатых доспехов чеканки миланского мастера и покрытого кольчугой боевого коня. Его пламенному орлиному взгляду как нельзя лучше подходило бы сверкать из-под забрала шлема, увенчанного зубчатой короной с украшениями в виде листьев аканфа. Дон Карлос Бурбон-и-д’Эсте — единственный из монархов, который с достоинством мог бы носить горностаевую мантию, держать в руках золотой скипетр и украсить голову усеянной драгоценными камнями короной, непременным атрибутом королей на старинных миниатюрах.

Когда месса окончилась, один из монахов поднялся на кафедру и с заметным баскским акцентом обратился к солдатам бискайских терций, которые прибыли, чтобы впервые сопровождать своего короля, и провозгласил священную войну.{57} Я был растроган. Эти мужественные, твердые слова, угловатые, как оружие каменного века, произвели на меня неизгладимое впечатление. Они звучали, как в старину. Они были просты и торжественны, как борозды, проведенные плугом, когда в них роняют семена пшеницы или маиса. Не понимая смысла, я чувствовал, что они правдивы, прямолинейны, сдержанны и суровы. Дон Карлос слушал их, окруженный своими приближенными, стоя и повернувшись лицом к проповеднику. Донья Маргарита и все ее придворные дамы стояли на коленях. Теперь я уже различал отдельные лица. Помнится, этим утром в королевской свите были князья Касерта, маршал Вальдеспина, графиня Мария Антониетта Вольфани, фрейлина доньи Маргариты, маркиз де Лантана, прозванный Неаполитанским, барон Валатье, французский легитимист, бригадный генерал Аделантадо и дядя мой, дон Хуан Мануэль Монтенегро.