Выбрать главу

— Маркиз де Брадомин, выходит, еще не забыл, как я учил его латыни в монастыре в Собрадо!

Старик раскашлялся, а потом, вновь обретя свою улыбку старого богослова, тихим и вкрадчивым голосом, словно мы были в исповедальне, сказал:

— Ваша светлость простит меня, если я признаюсь ему, что не поверил истории, которой он нас только что развлекал!

— Той, что я рассказал?

— Да, истории обращения! Могу я узнать правду?

— Конечно, только там, где нас никто не услышит, брат Амвросий.

Монах многозначительно кивнул. Я замолчал — мне стало жаль несчастного эсклаустрадо, который предпочитал историю вымыслу и хотел услышать нечто менее занимательное, менее поучительное и менее красивое, чем все, что я только что выдумал. О ложь, веселая и крылатая! Когда же наконец люди убедятся, как важно, чтобы ты восторжествовала! Когда постигнут они, что души, которые знают только свет правды, — это души мрачные, истерзанные, иссушенные, которые в тишине разговаривают со смертью, а жизнь свою посыпают пеплом! Слава тебе, веселая ложь, светлая птичка, которая умеет петь нежные песни!

А вы, иссушенные Фиваиды, принадлежащие истории города, чей удел — уединение и молчание, вы, заживо погребенные под звон колоколов, не дайте ей ускользнуть сквозь пролом в стене, не дайте исчезнуть так, как исчезло столько всего другого. Она — это любовное свидание сквозь решетку окна, и блеск изъеденных червями гербов и зеркальная поверхность реки, которая мутнеет, проходя под романской аркадой моста. Она, как исповедь, приносит утешение страждущим душам, позволяет им расцвести, возвращает им благодать. Не забывайте, это ведь тоже дар небес!..

О, мой старый народ, народ солнца и быков, сохрани же на веки вечные твой дух лжи и кичливых преувеличений и погружайся в сон под звуки гитары, утешаясь в своей великой скорби по монастырской похлебке, которую ты привык раздавать неимущим, и по утраченным тобою навсегда, далеким вест-индским владениям. Аминь!

Брат Амвросий почел своим долгом приютить меня у себя, и мне ничего не оставалось, как воспользоваться его гостеприимством. Мы вместе покинули церковь и пошли по улицам верного города, оплота Правого дела. Перед этим только что шел снег, и позади темных зданий он лежал еще ровным, нетронутым слоем. С чернеющих крыш капала вода. Время от времени открывалось окно, и оттуда высовывалась старуха. Завернутая в мантилью, она смотрела, прояснилось ли и можно ли идти в церковь. Мы очутились возле старинного дома, примыкавшего к высоким стенам, над которыми едва были видны верхушки кипарисов. Решетки все проржавели; окованные железом двери, увенчанные большим гербом, вели в полутемную прихожую, где стояли лоснившиеся от времени скамейки и висел большой железный фонарь.

— Дом герцогини Уклеоской, — сказал брат Амвросий.

Я улыбнулся, угадав лукавую мысль монаха:

— Она все такая же красавица?

— Говорят, что да… Лица ее я ни разу не видел — она всегда его закрывает.

Я только вздохнул:

— Когда-то мы с ней были большими друзьями!

Монах осторожно кашлянул:

— Кое-что я об этом знаю.

— Рассказала на исповеди?

— Какая там исповедь! У бедного эсклаустрадо нет таких сиятельных духовных дочерей.

Мы продолжали наш путь молча. Мне невольно вспомнилась лучшая пора моей жизни, время, когда я был влюбленным и поэтом. Далекие годы всплывали в памяти, полные того очарования, каким проникнуто все полузабытое и доносящееся до нас вместе с ароматом увядших роз и звучанием старинных стихов.

Ах, эти розы, эти стихи того блаженного времени, когда моя любимая была еще танцовщицей! Стихи в восточном духе, которыми я прославлял ее, в которых говорил, что тело ее изящно, как пальма в пустыне, и что все грации собираются вокруг нее, и поют, и смеются под звуки золотых бубенцов. По правде говоря, я не находил похвал, достойных ее красоты. Ее звали Кармен, и она была хороша собой, как само это имя, исполненное андалузской нежности, имя, которое по-латыни означает «песнь», а по-арабски — «сад». Вспоминая ее, я вспоминал также и годы, которые прожил вдали от нее, и подумал, как она бы рассмеялась в то время своим звонким смехом, увидав меня в монашеской рясе. Почти машинально я спросил брата Амвросия: