Монах вздохнул:
— Не посмел. Не умею я просить. Совестно. Мне легче убить, чем попросить. Не потому, что я что-то дурное задумал, просто совестно…
Измученный, не в силах больше вымолвить ни слова, он замолчал и устремился на улицу, не обращая внимания на проливной дождь, который хлестал по каменным плитам мостовой. Дрожавшая от страха служанка повела меня к своей госпоже.
Мария Антониетта только что пришла и сидела у жаровни, скрестив руки; ее мокрые волосы были растрепаны. Когда я вошел, она подняла на меня глаза, печальные и подернутые лиловатою тенью:
— Почему ты так добивался прийти сюда именно сегодня?
Задетый сухостью ее тона, я остановился посреди комнаты:
— Мне неприятно тебе об этом говорить, но это проделки твоего капеллана.
— Когда я вошла, — жестко сказала она, — я увидела, что он по твоему приказанию дожидается моего прихода.
— По моему приказанию?
Я замолчал, продолжая смиренно выслушивать ее упреки, решив, что, рассказав о том, что со мной приключилось, я могу ее испугать. Устремив на меня бесстрастный взгляд, она прерывающимся голосом сказала:
— Сейчас тебе так захотелось меня видеть. А ведь за все время не написал ни одного письма! Молчишь!.. Что тебе от меня надо?
Мне захотелось ее успокоить:
— Мне надо тебя, Мария Антониетта!
В красивых, таинственных глазах графини вспыхнул огонек презрения:
— Ты хочешь скомпрометировать меня, чтобы королева отдалила меня от себя. Ты мой палач!
Я улыбнулся:
— Я твоя жертва.
Я взял ее руки, собираясь поцеловать их, но она гордо их отдернула. Мария Антониетта была больна той болезнью, которую древние называли священной,{85} и, так как у нее была душа праведницы и кровь куртизанки, то в зимнее время она подчас отказывала себе в любви. Бедняжка принадлежала к той породе замечательных женщин, которые в старости являют собой поучительный пример созерцанием своей прежней жизни и смутными воспоминаниями о совершенных когда-то грехах. Погруженная во мрак, она хранила молчание и только по временам вздыхала; глаза ее были устремлены вдаль. Я снова схватил ее руки и держал в своих, уже не целуя их, боясь, что она снова их отдернет. Я ласково умолял ее:
— Мария Антониетта!
Она молчала. Спустя несколько мгновений я опять взмолился:
— Мария Антониетта!
Она обернулась, отдернула руки и холодно бросила:
— Что тебе надо?
— Знать, что тебя печалит.
— Зачем?
— Чтобы тебя утешить.
Она утратила вдруг свое гордое спокойствие и, повернувшись ко мне, яростно, страстно вскричала:
— Вспомни свою неблагодарность! От нее-то я и страдала.
Глаза ее горели тем огнем любви, который, казалось, испепелял ее всю. Это были глубокие, подернутые тайной глаза; такие прячутся порою под монашескими токами в монастырских приемных.
Прерывающимся голосом она сказала:
— Мой муж назначен адъютантом короля.
— А где же он был все это время?
— С инфантом, доном Альфонсом.
— Неприятная история, — сказал я.
— Это больше чем неприятная история, потому что мне придется жить вместе с ним. Королева меня к этому понуждает, а что до меня, то я хотела бы больше всего вернуться в Италию… Ты молчишь?
— Единственное, что мне остается, — это исполнять твою волю.
Она посмотрела на меня, стараясь не показывать свои чувства:
— Что же, выходит, ты бы согласился делить меня с ним? Боже мой, как бы я хотела быть старой, старой старухой!
Растроганный, я поцеловал руки моей возлюбленной.
Хоть мне и не случалось никогда ревновать к мужьям, для меня все эти сомнения были источником еще большего очарования, может быть — величайшего счастья, какое только могла мне подарить Мария Антониетта. С годами человек всегда узнает, что слезы, угрызения совести и кровь помогают наслаждаться любовью тем, что изливают на эту любовь свой возбуждающий нектар. О, священное вдохновение, пробужденное в нас сладострастием, матерью божественной грусти и матерью мира! Сколько раз за эту ночь ощущал я на губах своих слезы Марии Антониетты! Мне все еще памятна та нежная жалоба, которую она шептала мне на ухо, когда веки ее вздрагивали, губы трепетали, когда вместе с теплым дыханием меня согревало каждое ее слово:
— Я не должна была любить тебя… Я должна была задушить тебя в моих объятиях, вот так, вот так…
— Умереть в такой петле — это же счастье, — вздохнул я.
Сжимая меня еще крепче, она простонала: