Гончаров сухо рассмеялся, сел.
— Декламировать не будем. Почти все стихи Рокотова я знаю наизусть. Я его давний и ревностный поклонник. — Он закурил, откинулся на спинку стула. — Вы ведь были знакомы с Рокотовым?
— В какой-то степени.
— И на каторге оказались по воле господина поэта?
Тобольский отвечать сразу не стал, кинул взгляд на пачку папирос, поручик кивнул, пан прикурил, затянулся, пустил густой дым.
— На каторге, господин поручик, я оказался исключительно по своей воле. В моем возрасте сложно подчиняться чужим влияниям.
— Однако вы все-таки подчинились воле террористов?
— Желаете откровенностей? — Поляк с прищуром смотрел на начальника. — Праздное любопытство?
— Не только. Меня интригуют поступки людей, идущих столь безоглядно против закона.
Тобольский загасил в пепельнице окурок, снисходительно усмехнулся.
— К сожалению, ничего стоящего о них сообщить не могу. Имел к ним только касательное отношение. Могу лишь назвать причину, толкнувшую меня на этот путь. Если вам, конечно, любопытно.
— Любопытно.
— Хорошо. Позвольте еще один вопрос? Вам сколько лет?
— Двадцать два года.
— Всего двадцать два… И какая же нелегкая привела вас в этот забытый богом и людьми край?
Гончаров снова коротко засмеялся:
— У нас получается едва ли не исповедальный вечер.
— Не хотите — не отвечайте. Вы сами подвели к исповедальности.
— Хорошо, отвечу. — Поручик перебросил ногу на ногу. — Бессмысленное столичное существование. Скука, однообразие, отсутствие какой-либо реальной цели.
— Вы из состоятельной семьи?
— Весьма. У меня есть все, и нет ничего.
— Полагаете, здесь вы что-либо найдете?
— Пока не знаю. По крайней мере, мне здесь интересно. Экзотика!
— Смею вас огорчить. Здешняя экзотика через пару месяцев станет адом, и вы пожелаете немедленно бежать отсюда. Вы возненавидите окончательно не только здешнюю публику, но и самого себя.
— Возможно, — согласился Никита Глебович. — По крайней мере, потом будет о чем вспоминать.
— Если это «потом» у вас наступит.
— Но у вас ведь оно наступило?!
— Наступило. На каторге.
— На пожизненной. Я же в любой момент могу покинуть эти гиблые места.
— Возможно. Но пока что мы с вами, господин поручик, здесь на равных. Я — каторжанин, и вы — также. И привилегия у вас только в одном: вы можете меня наказать, я вас — нет. Хотя и это спорно.
Гончаров не сразу оценил остроумный ход каторжанина, затем рассмеялся громко и с удовольствием.
— Браво! Значит, между нами есть нечто общее?
— Всего лишь часть суши, на которой мы располагаемся.
Гончаров посидел какое-то время в размышлении, поднялся, подошел к буфету, вынул оттуда хрустальный штоф с водкой, две рюмки, поставил на стол.
— Предлагаю выпить.
— Вот с этого все и начинается, — заметил с ироничной улыбкой пан. — Вначале вы будете искать собутыльника, затем станете пить по-черному. В полном одиночестве. А отсюда родится жестокость, озлобленность, ненависть ко всем и вся.
Никита Глебович отрезал кусок вяленой оленины, кивнул на нетронутую рюмку.
— Брезгуете?
— Просто не пью.
Возле дома стали грызться собаки, поручик подошел к окну, посмотрел вниз, беззлобно чертыхнулся, вернулся обратно.
— Все здесь интересно. Интересно и страшно. Но вы правы — когда-нибудь все это обрыднет. — Налил себе, выпил, затем испытующе посмотрел на каторжанина. — Еще один вопрос. Вся эта чушь о вас и Софье Блювштейн… Понимаете, о ком я?
— Разумеется.
— Это вранье или имело место быть?
Пан пожал плечами и спокойно ответил:
— Имело место быть.
— Она — майданщица. Ей разрешили открыть квасную лавку. По моей информации, госпожа Блювштейн торгует не только квасом. Но и кое-чем покрепче.
— Вы желаете лишить ее особого положения?
— Вовсе нет. Мне она просто любопытна.
Поляк поднял глаза на поручика, усмехнулся:
— К сожалению, видимся мы редко. Мне ведь предписан особый режим — передвижение по поселку только в сопровождении конвоира.
— Я дам команду о временной отмене режима.
— Желаете, чтобы я вам ее представил?
— Мне бы хотелось расположить ее к себе.
— Зачем?
— Легендарная особа. Необычная судьба. Меня привлекает все неординарное, загадочное.
— То есть я должен сказать Соне что-то о вас хорошее?
— Ну, ни хорошее, ни дурное. Но я бы желал, чтобы поселенцы видели во мне не только зверя.
Пан Тобольский в некотором недоумении помолчал, затем поднялся.