Когда Михелина поспешила к своему бараку, она увидела возле обледенелого колодца, из которого каторжане брали воду, две фигуры — мужскую и женскую. Сонька и Михель тоже заметили ее. Воровка оставила божевольного, заспешила навстречу дочке.
— Чего ты с ним? — недовольно спросила Михелина.
— Просто… Тоже ведь человек. В добром слове нуждается.
— Я боюсь его. И ненавижу.
— За что?
— За то, что убил пана. Он сумасшедший!
— Вот потому и будь милостивей. Через сумасшедших бог иногда говорит истину. К тому же он твой отец.
— Не хочу такого отца!
— Какой уж есть, Миха…
Дальше шли молча, а вдали маячила одинокая фигура озябшего Михеля.
…Барак спал, в углу потрескивала печка, в люльке, подвешенной под потолок, поплакивал чей-то грудничок. Мать укачивала его, успокаивала, совала в рот хлебный сладкий катушек, обернутый тряпочкой.
Сонька и Михелина лежали на одних нарах, укрывшись грубым суконным одеялом, негромко разговаривали.
— Мне приснился дурной сон, Миха, — мать поцеловала дочку в голову. — Не хочется даже пересказывать.
— Обо мне?
— О Таббе.
— Расскажи.
Сонька помолчала, глубоко вздохнула, снова поцеловала дочку.
— Будто шла она по улице со своим поэтом… с Марком Рокотовым… и на головах у обоих черные терновые веночки. Оглянулись на меня, Табба помахала рукой, и оба растворились в тумане.
— А поэт?
— Что — поэт?
— Он тоже оглянулся?
— Нет, он смотрел перед собой, никого не видя, ничего не замечая.
— Это хорошо.
— Что ж в этом хорошего?
— Хорошо, что не оглянулся. Он ведь погиб, а Табба живая. Она оглянулась. Значит, все хорошо.
— Дай бы Бог, — вздохнула мать. — Как она там?
— Не хуже, чем мы здесь.
Михелина крепко обняла мать, прошептала:
— Начальник сделал мне предложение.
Сонька удивленно посмотрела на нее:
— Созрел, что ли?
— Созрел. Сказал, что заберет с собой в Петербург, когда закончит службу.
— Вместе со мной, — хмыкнула воровка. — С Сонькой Золотой Ручкой.
— Конечно. Он назвал тебя умной и доброй. Представляешь? — Михелина рассмеялась. — Нет, ты представляешь?
— А по-твоему, я глупая и злая?
— По-моему, как раз наоборот.
— Приставал?
— Целовал, еле отбилась. Руки все обломал.
— Смотри, дочка, один раз опустишь руки и считай, что никогда отсюда не выберешься. А не приведи господи, ребенок?
— Я все понимаю, мам. А если он все-таки сдержит слово и мы с его помощью выберемся?
— Надо дождаться весны, Миха.
— Еще почти три месяца.
— Весной придет пароход, а к тому времени нужно сделать поручика совсем ручным.
Дочка зарылась под мышку матери, промурлыкала:
— Он мне очень нравится, мамочка. Он особенный. По крайней мере, честный.
— Знаешь, что такое мужская честь? — усмехнулась Сонька. — Это когда ее нет. А есть женщина рядом. Сильная, умная, с холодным сердцем, беспощадная. Только такая женщина способна воспитать в мужчине честь и благородство.
— Разве ты была такой?
— Не была. Потому и заканчиваю свою жизнь на Сахалине. Но я буду делать все возможное, чтобы ты не повторила мою судьбу.
Несколько дней спустя в поселке случилось малоприятное, хотя для этих мест привычное происшествие.
Пятеро крепко подвыпивших вольнопоселенцев крепко избили Михеля.
А случилось это так.
Божий человек как раз направлялся в Сонькин шинок, размахивая руками и что-то бормоча, когда дорогу ему перегородил высоченный и известный своей необузданной силой и жестокостью Лука Овечкин, получивший каторгу за двойное убийство. Растопырил руки, не давая Михелю пройти, прорычал:
— Куда прешься, дурень?
Тот растерянно посмотрел на него, улыбнулся.
— Соня…
— К Соньке?.. Тоже выпить?
— Соня моя, — ткнул себя в грудь Михель.
— Слыхали, чего придурок мелет? — заржал Лука и повернулся к приятелям. — Любовь, оказывается, у него с Сонькой!
— Так это известно! — ответил со смехом один из друзей. — Он от этой любови и тронулся!
Сумасшедший попытался обойти Луку, но тот заступил снова дорогу, снова растопырил руки.
— А я не пушу!.. Не пушу, и все! И чего сделаешь, придурок?
— Не надо, — попросил Михель. — Я к Соне.
— Попробуй пройти!.. Сдвинешь меня, пройдешь. А нет — катись отседова!
— Он же убивец! — заорал кто-то из приятелей. — Гляди, как бы не забил тебя самого, Лука!
— А пущай рискнет!.. Рискни, дурень! Поглядим, чего из этого получится! Давай, ударь меня!
— Там Соня… — Божий человек снова попробовал обойти пьяного, и тот снова остановил его.
— А ты дай ему выпить, Лука! — крикнул третий мужик из наблюдающих. — Он осмелеет и сдвинет! А то гляди, и до околения!
— Давай, придурок, выпей!.. За компанию!.. Выпей и покажи свою любовь! — Лука схватил Михеля за шиворот, развернул к себе, попытался залить в рот самогон. — Пей, охламон! Это вкусно, пей! Повеселимся вместе!
Сумасшедший пробовал вырваться, сипел, шепелявил что-то, отталкивал могучего Овечкина, а на помощь истязателю уже спешили его приятели. Все вместе с хмельным весельем принялись ловить Михеля, пинать ногами, валить на землю, заливать в глотку водку.
Он отбивался, поднимался с земли, делал несколько шагов в сторону шинка, но подвыпившие каторжане догоняли его, снова сбивали с ног и снова под хохот и гогот старались напоить сумасшедшего.
— Пущай напьется!.. — орали. — Поглядим, какие фортеля будет выкидывать!.. Рви ему пасть! Руки вяжи! Лей в глотку!
Сонька с опозданием услышала крики на площади, выскочила из шинка, кинулась на помощь Михелю. Однако обезумевшая от азарта хмельная братия уже не контролировала себя, валила на снег не только божьего человека, но и женщину, отчего еще больше веселилась, и кто знает, какая сила могла остановить почувствовавших пьяную свободу каторжан.
От бараков на драку бежали два конвоира.
Наказание Луке Овечкину за бузотерство и жестокое избиение Соньки и Михеля поручик Гончаров назначил суровое и публичное.
Площадь была заранее очищена от снега, на ней возвели небольшой дощатый помост на который поставили длинную скамью для порки. Здесь же кучкой лежали розги, стояла бочка с горячей водой для распаривания розог, а вокруг всего по-хозяйски расхаживал известный в местных краях палач Федор Игнатьев, умеющий как щадить жертву, так и добивать ее до смертного результата. Одет он был в красную сорочку навыпуск, в руке держал распущенные розги.
Писарь, назначенный для отсчитывания ударов, расположился в дальнем углу помоста, откуда хорошо просматривалась скамейка и палач.
Народ на экзекуцию был собран из всех ближних поселков, по этой причине здесь присутствовало не менее двух сотен человек — и мужиков, и баб. Было очень тихо, и лишь доносился лай собак да окрики конвойных, которые зорко отслеживали пожизненных.
В числе собравшихся, в самом дальнем краю площади, виднелась голова Михелины. Держалась она смиренно и печально.
Открывать экзекуцию пришел сам поручик Никита Гончаров. Был он в легкой, не по погоде шинели, отчего и вовсе казался изысканно нездешним.
Поднялся на помост, остановился рядом с Федором Игнатьевым. Выждал паузу, когда несильный ропот толпы затихнет, поднял руку.
— Каторжане и вольнопоселенные!.. Господь тому свидетель, получая государево повеление в эти края, я не допускал мысли, что могу отдать распоряжение на унизительное и жестокое наказание кого-либо из вас. Я стремился совсем к другому — желал не унижать вас, не видеть в вас отверженных и проклятых! Желал, чтобы вы в какой-то момент почувствовали себя людьми, потому что Господь и без того сурово наказал вас. Но как выяснилось, не все осознали это и приняли смирение как норму! Подняли руку на человека, который и без того обижен Богом! Посмели ударить женщину, выступившую на защиту униженного! Нечеловеческое надо выкорчевывать нечеловечески!.. По этой причине вольнопоселенцы Журов, Пятаков, Семенов и Ямщиков наказываются месячным содержанием в холодных одиночных карцерах! — Гончаров переждал пересуд толпы, увидел Михелину, продолжил: — Лука Овечкин, как главный истязатель и нарушитель установленного порядка, приговаривается к пятидесяти ударам розгами… — Поручик снова переждал ропот. — И последнее! Хочу предупредить — любое нарушение режима, любая жестокость в отношении друг друга будут караться жестоко и безоговорочно!