Толкали тачки быстро, без остановок, под постоянным присмотром и окриками надсмотрщиков. Запрещалось останавливаться, разговаривать, пить воду.
Все бегом, все в спешке, все под тычками.
— Живее, барышни!.. Веселее, шалашовки!
В общей цепочке Михелина двигалась за матерью. Видела, как той трудно, как временами подкашивались у нее ноги, как она задыхалась.
— Соня, держись… — шептала. — Скоро перерывчик, держись.
— Не беспокойся, все хорошо. Отавное, сама не надорвись!
Сонька оглядывалась, пыталась улыбнуться, тут же надсмотрщик орал:
— Не болтать! Не останавливаться!.. Бегом, мрази!
Вместе с женщинами вывозил уголь Михель. Он толкал тачку с каким-то остервенением, обгонял всех, что-то выкрикивал, вываливал уголь на общую кучу, мчался обратно и, лишь когда равнялся с Сонькой и Михелиной, придерживая бег, мычал:
— Соня… Сонечка… Мама… — и несся дальше.
— Гля, как придурок бегает! — веселились надсмотрщики.
— Пущай бегает… Дурной силы хоть отбавляй.
— Так ведь никто не заставлял!
— Перед Сонькой старается! Любовь у него к ней!
Неожиданно на заснеженной дороге показалась пролетка, запряженная в одну лошадь. Конвоиры напряглись, каторжане слегка замедлили бег.
Ехал начальник.
За вожжами сидел он сам, управлял лошадью легко и умело, одет был в франтоватую легкую шинель. Остановил пролетку неподалеку, не слезая понаблюдал за работающими, развернул лошадь, хлестанул ее и покатил в обратную сторону.
Все, застыв, смотрели ему вслед, и лишь Михель поднял кулак и погрозил уезжающему поручику.
Луна в небе светила полная и яркая.
Каторжане медленно, устало брели в сторону поселка. Надсмотрщики лениво подгоняли их, некоторых толкали в спины прикладами винтовок, хрипло покрикивали:
— Шевелись… Шагай живее.
— Расторопнее, сказано!
При входе в поселок все вновь увидели коменданта каторги.
Он стоял в стороне от дороги, широко расставив ноги, смотрел на измученных людей, ритмично ударяя хлыстом по голенищу сапога.
Михелина взглянула на мать. Та усмехнулась, негромко бросила:
— Бесится барин… Не знает, с какой стороны подойти.
— Это хорошо или плохо?
— Посмотрим. По крайней мере, веревочка брошена, есть за что подергать.
Далеко за полночь, когда все уже спали, в барак, грохнув входной дверью и потоптавшись валенками, ввалился надсмотрщик Евдокимов Кузьма, во всю глотку гаркнул:
— Михелина Блюхштейн!.. Немедля к начальнику! Бабы на нарах заворочались, кто-то сделал свет от лампы посильнее.
— Живее, мамзель! — поторопил Кузьма. — Никита Глебович не любят ждать!
— Мам, зачем он? — встревоженно спросила Михелина, натягивая юбку. Ее била нервная дрожь.
— Не знаю. Может, опять напился?
— Не пускай к нему дочку, Соня, — подала голос соседка. — Разве можно за полночь к мужику?
— Я не пойду, мам.
— Я с тобой, — Сонька стала тоже одеваться, бросила конвоиру: — Я пойду с дочкой.
— Не велено! — ответил тот. — Сказано, только мамзель!
— Но я мать.
— А я конвоир!.. И хрен из барака выйдешь! Воровка села на кровать, беспомощно посмотрела на дочку. Михелина опустилась рядом.
— Не бойся, Соня… Убить не убьет, а со всем остальным я справлюсь, — поцеловала мать. — Сама же сказала, не знает, как подойти. Вот и решил ночью.
Сонька печально усмехнулась, приложила ее руки к губам.
— Если что, я сама его убью.
— Увидишь, все обойдется.
Поручик ждал Михелину.
При ее появлении он вышел из-за стола, жестом велел надсмотрщику исчезнуть, негромко попросил:
— Снимите, пожалуйста, верхнюю одежду.
Девушка молча и послушно выполнила просьбу. Гончаров повесил бушлат на вешалку, кивнул на стул:
— Присядьте.
Воровка опустилась на табуретку, вопросительно посмотрела на начальника.
— Я слушаю вас.
— Лучше вы выслушайте меня.
— Хорошо.
Никита помолчал, сплел пальцы рук, хрустнул ими.
— Я хочу попросить у вас прощения. Не желаете спросить, за что?
— Скажите.
— Скажу. — Поручик снова помолчал. — Прежде всего за то, что отправил вас с матерью на самые тяжелые работы.
— Мы каторжанки…
— Прежде всего вы женщины.
— На шахте работает много женщин.
Гончаров посмотрел на девушку, неожиданно произнес:
— Обещаю, что закрою шахту и переведу всех на человеческие работы.
— Здесь есть такие? — усмехнулась она.
— Есть. Женщины будут работать в поселке. — Никита встал, налил из самовара теплой воды, жадно выпил. — И следующее… Я хочу, чтобы вы простили меня за пьяную выходку.
— Я ее уже не помню.
— Неправда. Это непросто забыть.
— Я забыла.
И здесь произошло нечто совершенно неожиданное. Поручик сжал лицо ладонями и стал плакать горько, безутешно, как плачут маленькие дети.
Воровка медленно поднялась, подошла к нему, прижала его голову к себе, замерла.
Никита долго не мог успокоиться, затем стал целовать ее руки, одежду, бормоча:
— Я едва не сошел с ума. Вы не можете представить, что со мной происходило. Бессонные ночи, ненужные дни, головная боль до воплей, содранные в кровь пальцы, — он показал ей исцарапанные, искусанные пальцы. — Видите? Я не мог жить так дальше. Я не мог больше ждать. Я должен, я обязан вас видеть. Я люблю вас. Слышите, люблю, люблю!
Михелина опустилась на колени, стала целовать его мокрое от слез лицо, глаза, губы. Поручик отвечал взаимностью. От счастья, восторга он не мог все еще успокоиться. Затем они опустились на пол, и их ласки продолжались здесь.
После этого была постель. Она была первой и для девушки, и для молодого человека. Ласки, страсть, нежность были бесконечными. Бесконечным было и познание друг друга, от которого влюбленные потеряли счет времени, забыли о стенах, в которых находились, не замечали наступающего утра.
…Михелина вернулась в барак, когда каторжанки уже проснулись, толпились возле умывальника, причесывались, натягивали одежду.
При появлении молодой воровки все затихли. Она, слегка покачиваясь и улыбаясь, прошла к матери, крепко обняла ее, прошептала в самое ухо:
— Я буду спать, мамочка… Мне разрешили.
Сонька без слов откинула одеяло, помогла дочке прямо в одежде улечься, бросила:
— Спи… Поговорим потом.
Перед встречей с Гришиным князь Икрамов провел короткое разносное совещание со следователями Потаповым и Конюшевым. Они были вновь не совсем готовы к разговору, что вызывало прямое раздражение Ибрагима Казбековича.
— Как я понимаю, никаких новостей о банковских грабежах у вас нет и в ближайшее время они вряд ли появятся?
— На подобное, ваше высокородие, наскакивать аллюром вряд ли стоит, — вежливо и холодно объяснил Конюшев. — Мы работаем с агентурой, разрабатываем варианты по направлениям, а их более чем достаточно — от политических до откровенно криминальных, не считая залетных гастролеров.
— Это все?
— Увы. Но мы не стоим на месте, ваше высокородие. Если учесть…
— Учитывайте не в моем кабинете… У вас такая же песня? — посмотрел князь на Потапова.
— Не работа, а песня, — попытался отшутиться тот.
— Если нечего сказать, пойте!
Следователь смутился, забормотал:
— Мы, ваше высокородие, восстанавливаем былые связи, завязываем крючочки, занимаемся более глобальными проблемами.
— Глобальными? — удивился князь. — Россия и без того уже ими завалена! Масштабов уйма, дел никаких.
— Если позволите…
— Позволю, когда будете готовы! Каждое утро ровно в девять доклад о ходе работы!
— Разумеется, — склонил голову Потапов. — Но должен повторить, ваше высокородие…
— Каждое утро ровно в девять.
— Будет исполнено.
— Если господин следователь в приемной, приглашайте.
Они откланялись и покинули кабинет.
В приемной помощник разбирал бумаги. Гришина же пока видно не было.