Топчусь на месте, под ногами вода хлюпает.
Живые! – думаю про ноги.
Пальцы в кулаки сжимаю – и с ними все в порядке. И готова ручаться, захоти я подать голос, он не подведет.
Значит, можно.
Преступаю порог. А потом шаги. Бесконечное количество, иду и иду, а дед ближе не становится.
Да что же эта дорога никак не кончится? Нашлось же у кого-то столько желтых кирпичей!
И все иду, иду.
– Дед, – зову, – путь к тебе бесконечен.
Ноги гудят от долгой ходьбы. Устало опускаюсь на пол. Здесь Машка с изрисованным резиновым лицом, радужная пружинка, больничка (пинцет в ней сломанный, а с градусника наклейка давно оторвалась).
Дед на меня не смотрит, смотрит туда, где стол у окна стоит. На столе по-прежнему салфетка кружевная, телефонный аппарат, бабушкины очки. Она другие обычно носит, в этих только шьет, читает, выбирает косточки из рыбы, чтоб я не подавилась.
– Скучаешь?
Я тоже. Готовлю, к примеру, пирожки или борщ. С виду на бабулины, вроде, похожи. Я пирожок из руки в руку перекладываю, понюхаю и, кажется, вот сейчас откушу и мне снова семь или десять, а бабуля тут рядом стоит, чай разливает. И ты.., А жевать начинаю, не-а, двадцать пять, и готовила я сама.
Набираю воздуха в шприц. Машка даже не пискнула. Краем ее же юбки обтираю пластмассовую ягодицу. Кладу к себе лицом, она глазки закрывает.
Люли лили люлюшки, прилетали гулюшки, сели гули на кровать, нашу Машеньку качать.
Он погладил меня по голове. Может первый раз в жизни. Или не в жизни.
Василиса сидит у кресла, пристроилась так, чтоб его боковина стала стеной ее домика. Вторая стена – перевернутая табуретка, находится позади. На этом стен девочке показалось достаточно, а про крышу она и не подумала.
У Василисы заболела кукла, нужно срочно поставить укол, измерить температуру, уложить бедняжку спать.
Люли лили люлюшки…
В кресле сидит старик. Но это только на первый взгляд, (а гляжу я из дальнего угла, из-под потолка), на самом деле они давно с креслом одно существо, все у них общее – и спина, и ноги.
Его рука дрожит. Немалых усилий стоит оторвать ее от ветхой ткани, опустить за кресло, на голову девочке.
Люли лили люлюшки…
Его ладонь почти невесома. Медленно сползает к затылку, лохматя волосы, возвращается на темя.
Он гладит еще и еще.
– Я останусь с тобой, – горю я из-под его руки.
Забери у цветка солнце, у рыбы море, у бабочки крылья… Он убрал руку.
– Дед! Прости меня. Ну, прости!
Я хватаю его костлявую руку и целую, целую.
Будто ударом в грудь вышибли меня из девочки. Вернули на порог.
Дед, я проделала такой путь, чтобы стоять на пороге? Я столько раз была за стеной, не могла сделать шага, поднять руки, вымолвить слова. И проехав тысячи километров, я всего лишь сдвинулась на метр?
Я ехала к тебе.
Но ты и с места не сдвинулся.
Сдвинулась я.
На метр.
Теперь мне видно девочку под твоей рукой.
Бабулины очки, отраженные в твоих влажных глазах.
Теперь я вижу как ты здесь…
Я уже глаза открыла, а он продолжает трясти меня, крепко держа за плечи.
Лицо у Яна недоброе. Хмурится, глядит в мое.
Стряхиваю сон с ресниц, он наблюдает.
– Вернулась?
Сел ко мне спиной.
Я тоже села. Подушка мокрая, скомканное одеяло забилось в угол кровати. Во рту сухо. Размыкаю сросшиеся губы. Слышу свой голос, а он хриплый, будто и не мой вовсе.
– Сколько я спала?
Профиль Яна темнеет на фоне окна. А за окном бело, там снег. Огромные хлопья, качаясь из стороны в сторону, словно их баюкает кто, медленно опускаются на землю.
– Нет там никаких солдат.
Ян направился к окну. Наверное, он видел там мальчишек – один длинненький, худой, второй коренастый, напористый. Оба в шубках и вязаных рукавичках. Они катают ком, и хотят, чтобы тот стал больше их самих. Задумали снеговика или неприступную крепость.
– У тебя – нет. Бабушкин сын из Афганистана не вернулся. С друзьями уходил.
Теперь у элеватора сидят, поняла я.
– Твой отец?
– Дядька.
– Я деда предала. Боялась, что он меня так и не простил. А я там с ним оказалась. Только маленькая я. Он меня гладит и по бабуле скучает. Он ее ждет, наверное. А я не хочу, чтобы она…
Ян велел собираться. А то дорогу совсем заметет, сказал.