Через месяц после начала осады у русских начало проявляться нетерпение, и 28 июля осажденным было предложено сдаться. Турки ответили, что будут сражаться до последнего. Это сулило продолжение осады, но, как пишет Гордон, «все были в нетерпении и сильно желали, чтобы этому был положен конец». Заговорили о штурме. Лефорт, а с ним и большинство, был «за», Гордон – решительно против. «Все только и говорили, что о штурме, – писал он, – хотя и не представляли себе, что для этого нужно». Спорить с большинством, а главное, с Петром было бесполезно, и Гордон «получил приказание готовить штурмовые лестницы и мосты». Но даже подготовка к штурму велась поспешно и небрежно. Вера в успех была непоколебимой, и напрасно на военном совете 2 августа Гордон пытался уговорить своих коллег отсрочить штурм: «они с большим рвением настояли на том, чтобы предпринять штурм в ближайшее воскресенье».[74]
Силы, которые должны были штурмовать город, предполагалось составить из «охотников» из всех трех корпусов. Это решение было довольно безграмотным: после долгого сидения добровольцев оказалось слишком много и к тому же они не захотели брать с собой никаких приспособлений.
На заре 5 августа начался штурм. «Журнал» сообщает о нем коротко: «Поутру рано был приступ великий к городу и бой был, и опять отступили, и на генерала Лефорта на обоз приступала конница».[75] Гордон немного расшифровывает: его отряд первым начал атаку, которая, по его мнению, не была вовремя поддержана силами Лефорта и Головина, причем последний вообще изменил направление. «Левофланговые, – пишет Гордон, – не сделали ничего, даже самомалейшего, до тех пор, пока наши, будучи утомлены, начали отступать. Тогда они предприняли атаку, но не с лучшим успехом, чем другие». Лефорт, естественно, видел все по-другому: «Немногого недоставало, чтобы город был взят, если бы только генерал (интересно, на кого он сваливает всю ответственность? – О. Д.) имел войска наготове во время, когда следовало. Из моих 1500 охотников 900 было убито или ранено». Задержку своего выступления Лефорт оправдывал тем, что потом «они оставались на валах в течение часов двух после других, чтобы спасти три знамени, упавшие в турецкие рвы вместе с убитыми офицерами. Они, – пишет Лефорт о своих добровольцах, – предпочитали умереть, чем потерять свои знамена. Они вернули их».[76] Потеря знамен в представлении Лефорта важнее больших людских жертв, вызванных задержкой его выступления. Впоследствии он так оценивал свои успехи по сравнению с успехами Гордона: «Все мои пушки целы, а также мои знамена, и, сверх того, я захватил у неприятеля одно из красных знамен. Моему кузену Гордону не повезло… Он потерял девять пушек, несколько знамен и несколько больших пушек. Все было бы хорошо, если бы не эта неудача».[77]
Неудача штурма очень расстроила всех, прежде всего Лефорта: «Если бы еще было 10 000 солдат, город был бы взят приступом». Настроение после 5 августа было подавленное. На военном совете «видны были только гневные взгляды и печальные лица». На следующий день было решено продолжать осаду. Гордон пишет: «После долгого обсуждения все, хотя и неохотно, согласились со взглядом и решением его величества продолжать осаду, продвигать дальше траншеи и закладывать мины».[78]
Энтузиазм осаждавших быстро иссяк, и 15 августа гарнизону было вновь предложено сдаться. Турки в ответ обстреляли парламентеров, а затем напали на лагерь Лефорта.[79] Осада продолжалась, а вместе с ней и упадок настроения. Лефорт и Головин говорили только о штурме. Все предложения Гордона об улучшении осады уже не выслушивались, и он был вынужден жаловаться на «плохое соседство при продолжении траншей и оборонительных линий» царю. То, что он высказал, «было выслушано без удовольствия».[80]
В напряженную жизнь осаждавших некоторую радость внесла весть о том, что казаки во главе с Мазепой и конница Шереметева взяли приднепровские города Тавань и Казы-Кермен. Сообщение об этом пришло 18 августа, а 19 августа у Лефорта по этому поводу состоялся пир: пили за здравие царя, Мазепы, Шереметева, а затем за «всех верных слуг в армии, причем при каждом тосте был даваем залп во всех трех лагерях и в траншеях, что беспокоило турок». Штурма, правда, не последовало.
Во второй половине сентября было решено пробить брешь в турецких укреплениях при помощи мины. Мина была взорвана 16 сентября, но результат оказался плачевным: она оказалась не там, где предполагалось, турки не пострадали, но «когда мина взлетела на воздух и бросила землю с досками, балками и камнями на наших же людей», было убито более 30 человек, а ранено более ста. Эта трагедия только усилила уныние и вызвала недовольство иноземцами, виновниками взрыва злосчастной мины. Неудивительно, что вновь заговорили о штурме. Только это могло вселить какой-то оптимизм. 17 сентября Петр пишет А. Виниусу: «А здесь, слава Богу, все здорово… И ныне ожидаем доброго рождения, в чем, Господи, помози нам…» Решение вторично штурмовать Азов приветствовалось всеми, за исключением Гордона. «Несмотря на все мои доводы, – досадует он, – в представлении других генералов потребность видеть город завоеванным взяла верх над остальными затруднениями, причем они не приводили достаточно основания тому, что они говорили, и даже всякое сомнение в победе было истолковано как нежелание, чтобы он был взят».[81] Гордону вновь пришлось уступить. Подготовка ко второму штурму велась еще более поспешно, чем к первому.
Штурм 25 сентября, тем не менее, был не так безнадежен, как первый. Все собрались с силами и решили во что бы то ни стало взять Азов. Сначала силы Головина, а затем и Лефорта поднялись на валы, в то время как небольшой отряд Апраксина сумел закрепиться со стороны реки. Но гарнизон вновь оказал жесточайшее сопротивление. «Журнал» сообщает: «Был бой жестокий, только уступили наши».[82] Лефорт снова имеет свое объяснение неудаче: «Если бы его величество знал о такой численности гарнизона, то взял бы с собой больше войска. Будь у нас 10 тысяч, город бы пал наверное».[83]
Как бы то ни было, вторая неудача оказалась менее огорчительна. Уже было ясно, что кампанию пора сворачивать.
«Большие холода были поводом для снятия осады, – писал Лефорт, – а расстояние от Азова до Москвы большое».[84] 26 сентября было принято долгожданное решение снять осаду с 1 октября и возвращаться домой.[85]
Возвращение заняло около 13 недель, почти столько же, сколько длилась осада. Оно было тяжелым. «Возвращаясь, – пишет Лефорт, – мы провели 13 недель в степях, где страдали от больших холодов и снега».[86] Этот путь стоил Лефорту здоровья: он так неудачно упал с лошади, что получил серьезный внутренний ушиб, от последствий которого так и не оправился до конца жизни.
Встреча в Москве была довольно скромной. 22 ноября царь «вместе со всем царским сингликтом» въехал в Кремль, где поблагодарил генералов за службу.[87]
Причины «невзятия» Азова очень серьезно обсуждались в Москве. Царь на удивление переменился: под Азовом он почти не проявлял себя, теперь же делает самостоятельные выводы из случившегося. «С неудачи азовской начинается царствование Петра Великого», – пишет С. М. Соловьев.[88] Подготовка ко второму походу не откладывается. «Азов, надеюсь, – пишет Лефорт в Женеву 6 декабря, – не продержится долго. В море под Азовом будет стоять флот».
Сам будущий адмирал, несмотря на болезнь, рад вернуться к привычному образу жизни. Плохое здоровье, пишет он, «не помешало тому, чтобы в прошлый вторник его величество оказал мне честь и обедал со всей знатью. Много стреляли из пушек, много было разной музыки».[89]
Вскоре, с учетом прежних ошибок, началась подготовка ко второму походу: для полной блокады крепости к ней отправлялся флот, который предстояло немедленно создать, а для устранения разногласий между генералами были назначены два главнокомандующих: боярин А. С. Шеин назначался командующим всеми сухопутными силами, а Лефорт – адмиралом флота. Наконец, для успешного осуществления осады в Москву спешно приглашались опытные инженеры.
Возникает вопрос: почему Петр пожелал видеть в качестве первого русского адмирала уроженца Швейцарии? Для ответа нужно представить, кем и чем был для него Лефорт. Это был человек, который открыл для него новый мир. Лефорт кое-что повидал на своем веку, но больше создавал впечатление бывалого человека. Таким он выглядел не только в глазах Петра. Флот начинался прежде всего с разговоров о нем с иноземцами, из которых ближайшим другом царя был Лефорт. Он, как мы помним, имел непосредственное отношение к появлению в Архангельске голландского судна.