– Просто я плохой оратор, – стал оправдываться Габриэл. – Несколько лет назад мне написали в Париж, предлагая пост в дашнакцутюне. Я отказался не только потому, что не хочу иметь ничего общего с политикой, но и потому, что не мог бы сказать и двух слов перед большим собранием. Нет, народный вождь из меня бы не вышел.
– Рафаэл Патканян*, – вставил аптекарь, обратившись к Жюльетте, – был одним из наших величайших национальных деятелей, подлинный вдохновитель народа и при этом невообразимо плохой оратор. Заикался ужасней, чем молодой Демосфен. Но как раз это и придавало его речам особенную силу. Когда-то я сам имел честь быть с ним знакомым и слышать его в Ереване.
* Рафаэль Патканян (псевдоним – Гамар-Катипа, 1830-1902) – известный армянский писатель. В своей поэзии, обращенной к героическим страницам прошлого, Патканян стремился пробудить национальное самосознание армянского народа, призвать к освободительной борьбе. Патканян дал высокие образцы гражданственной поэзии.
– Стало быть, по вашему мнению, ничто может превратиться в нечто, – смеясь, сказал Багратян.
Крепкое вино сделало свое дело. Немые разговорились. И только учитель Восканян упорно хранил молчание, на это у него были свои причины.
Слуга божий Нохудян, который не привык пить, отбивался от жены, пытавшейся отнять у него бокал.
– Женщина! Ведь нынче праздник, чего ж ты?
Габриэл распахнул окно, чтобы полюбоваться ночью, и оглянулся:
за ним стояла Жюльетта.
– Ну как? Правда, было очень мило? – шепнула она. Он обнял ее.
– И кому, как не тебе, я этим обязан?
Но с нежными словами так плохо вязался его принужденный тон.
После выпитого вина гостям захотелось музыки. Стали упрашивать спеть юношу, который принадлежал к кружку учителей и был одним из «учеников» Грикора. Асаян, так звали этого тонкого, словно жердь, юношу, слыл хорошим певцом и знал множество народных песен. Но Асаян, как это водится у певцов, отнекивался: без аккомпанемента петь невозможно, тар он оставил дома, пойти за ним – слишком много времени уйдет… Жюльетта хотела уже послать наверх за своим граммофоном – наверное, только немногим жителям Йогонолука было знакомо это чудо техники.
Спас положение аптекарь. Метнув в своего постояльца многозначительный взгляд, он провозгласил:
– Да ведь здесь среди нас есть музыкант.
Гонзаго не заставил долго просить себя, сел за рояль.
– Один из двенадцати роялей, имеющихся в Сирии, – сказал Габриэл, – четверть века назад был выписан из Вены для моей матери. Кристофор рассказывал, что мой брат Аветис пригласил из Алеппо настройщика, чтобы привести рояль в порядок. Последние недели перед своей кончиной Аветис часто играл. А я и не знал, что он музицирует…
Гонзаго взял несколько аккордов. Но, как видно, пианист был не в настроении, его сковывало то, что надо играть для неискушенных слушателей, что был поздний час и что всем хотелось легкой музыки. Склонившись над клавиатурой, он сидел в небрежной позе, с сигаретой в зубах, а пальцы его все глубже и глубже увязали в минорных созвучиях. «Расстроен, ужасно расстроен», – бормотал он и оттого, может быть, не в силах был вырваться из этой скорбной гармонии. Тень скуки и усталости легла на его лицо, еще недавно такое привлекательное.
Багратян украдкой наблюдал за ним. Лицо Гонзаго сейчас не казалось ему юношески застенчивым, а двусмысленным и пожившим. Он оглянулся на Жюльетту, которая подвинула свой стул к роялю. Она выглядела немолодой, как-то вдруг осунулась. На вопросительный взгляд Габриэла она тихо ответила:
– Голова разболелась… От этого вина…
Гонзаго внезапно оборвал игру и захлопнул крышку рояля.
– Пожалуйста, простите, – сказал он.
Как ни расхваливал учитель Шатахян игру заезжего пианиста и сыпал терминами, дабы щегольнуть познаниями в музыке, веселье угасло. Разъезд гостей очень скоро возглавила супруга пастора Нохудяна – сегодня они ночуют у друзей, в Йогонолуке, но завтра чуть свет они отправятся к себе, в Битиас. Дольше всех задержался молчун Восканян. И когда все гости уже были в парке, он вдруг вернулся и, топая своими короткими ножками, с таким суровым и решительным видом подошел к Жюльетте, что она даже немного испугалась. Но молчун лишь вручил ей большой лист с текстом на армянском языке, каллиграфически выписанным цветными чернилами. Затем исчез.
Это были пламенные стихи, дань благоговейной любви.
Когда ночью Жюльетта внезапно проснулась, она увидела, что Габриэл сидит рядом с ней на кровати словно окаменев. Он зажег свечу на своем ночном столике и, должно быть, давно уже наблюдал спящую. Она поняла, что ее разбудил взгляд Габриэла.
Он тронул ее плечо:
– Я нарочно не будил тебя, мне хотелось, чтобы ты проснулась сама.
Она откинула со лба волосы. Лицо ее было свежим и ласковым.
– Ты мог спокойно меня разбудить. Что мне сделается! Ты ведь знаешь, я никогда не отказываюсь поболтать ночью.
– А я, видишь ли, все думал и думал, – неопределенно начал он.
– Я божественно выспалась. И голова у меня разболелась не от вашего армянского вина, а от игры на рояле моего соmment dire? – demi-соmpatriote.* Что за нелепая идея – объявить Йогонолук курортом и жить на пансионе у господина Грикора! Но еще нелепее тот низенький чернявый учитель, который преподнес мне свернутый в трубку плакат. Да и другой, который так протяжно завывает в нос! Он, верно, думает, что говорит на самом изысканном французском языке: какой-то грохот камней вперемежку с собачьим визгом… У всех вас, армян, довольно странное произношение. Даже ты, друг мой, не совсем от этого избавился. Но не будем к ним слишком строги. Они, право же, очень славные люди.
– Это бедные, бедные люди, Жюльетта.
* Как бы это выразиться? Моего полусоотечественника (франц.).
Габриэл произнес эти слова с мучительной болью в голосе.
– А я на тебя обиделась: умчался в город, ни слова мне не сказав. Я бы дала тебе еды в дорогу…
По-видимому, заботливые слова жены не дошли до него.
– Я не спал ни минуты. Многое вспомнилось. Обед у профессора Лефёвра, и мое первое письмо к тебе…
Жюльетта никогда не замечала в муже сентиментальности. Тем более удивил он ее сейчас. Она молча смотрела на него. Свеча стояла у него за спиной и поэтому лицо было неразличимо и только смутно виднелось тело по пояс, похожее на большую черную глыбу. А Габриэл видел перед собою светлое, залитое мерцающими отблесками существо, потому что на Жюльетту падал не только свет свечи, но и свет предутренних сумерек, занимающейся зари.
– В октябре было четырнадцать лет… Самый большой подарок в моей жизни, но и самый тяжкий грех. Я не должен был отрывать тебя от всего твоего, не имел права подвергать тебя превратностям чужой судьбы…
Она взяла спички, хотела зажечь свечу на своем ночном столике. Габриэл перехватил ее руку. И она продолжала слушать его голос, звучавший из этой бесформенной черноты.
– Правильнее всего было бы избавить тебя от этого… Нам надо развестись!
Она долго молчала. Ей и в голову не приходило, что это дикое, совершенно непонятное предложение связано с какими-то важными событиями. Она подвинулась к нему ближе.
– Я тебе сделала больно, оскорбила, дала повод для ревности?
– Никогда еще ты не была так добра ко мне, как сегодня вечером. Я давно так тебя не любил, как сегодня… тем ужасней!
Он приподнялся на подушках, отчего темная глыба его тела стала совсем уже ни на что не похожей.
– Жюльетта, отнесись серьезно к тому, что я скажу. Тер-Айказун сделает все, чтобы развести нас как можно скорей. Турецкие власти в таких случаях не чинят препятствий. Тогда ты свободна. Ты перестанешь быть армянкой, не будешь делить со мною страшную участь, которая по моей вине тебе угрожает. Мы поедем в Алеппо. Ты попросишь убежище в каком-нибудь консульстве – американском, швейцарском, все равно каком. Тогда ты будешь в безопасности, что бы здесь или где-нибудь в другом месте ни случилось. Стефан поедет с тобой. Вам позволят уехать из Турции. Мое состояние и мои доходы я, конечно, перепишу на ваше имя…
Он говорил порывисто и быстро, боясь, что Жюльетта его перебьет. Лицо Жюльетты было сейчас от него совсем близко.