В капонире командира полка душно, накурено. Нефедов, сутулясь, сидит у телефона. Взъерошенный. Лицо потное. Воротник гимнастерки расстегнут. Кажется, у него температура. Может, поэтому и вызвал?
— Слышишь, слышишь, «Второй» вырвался вперед, — кричит он в телефонную трубку. — Следи за фрицем. Да, да, ранен…
Закончив один разговор, начинает новый.
— Как ты там? Добро́! Не храбрись. Посылаю врача, — кладет трубку и поворачивается ко мне.
Вот что, доктор, ранен комбат Железнов. Уйти с участка ему сейчас нельзя: разведка боем, он занял несколько блиндажей новых. Доберешься туда и окажешь помощь на месте.
Рядом с телефоном дымится алюминиевая кружка с кипятком.
— Чаю выпьешь? — предлагает Батя. — Время есть, связной должен подойти.
Наливает мне кипятку. Пьем. Батя, отхлебывая, поеживается.
— Черт его знает, то в жар бросает, то морозно… Коленки выкручивает…
— Может, из медикаментов что-нибудь?
— Э, пройдет, — машет рукой. — Болеть не положено. Переборем! Это все старые штучки, с детства…
Нефедов проводит рукой по ежику волос:
— Откуда родом, а?
— Из Донбасса.
— А я из Вытегры. Леса, болота… Жили бедно. Пастухом был. Сапог не видел. Ну-ка босиком в осень?! Вот и застудил ноги…
Стрекочет зуммер телефона. Батя берет трубку. Хмурится. Губы передергиваются.
— Почему до сих пор молчали?! Шляпы!.. Доноси через каждые десять минут.
Я выхожу из капонира. Ничего не видно. Когда шел сюда, на небе среди туч проглядывал краешек луны, теперь наглухо заволочено. С моря — ветер. Сажусь, чтоб не так дуло. Прогулка, конечно, будет невеселая. Второй батальон самый дальний. Туда нет траншей. Связные больше двух-трех дней не держатся. Днем снайперы охотятся, а к ночи — жуткий обстрел. Мишку Рыжего там убило. Взлетает ракета, освещая дальние сопки. Привстаю — вон туда, за третью сопку нужно будет пробираться. «А, ничего, обойдется», — успокаиваю себя и дотрагиваюсь пальцами до кармашка гимнастерки. Там лежит письмо от мамы с Урала. Вчера с самолета сбросили вместе с газетами. Я знаю мамино письмо наизусть. Сколько раз перечитывал. Почерк у мамы мелкий, и буквы она пропускает.
«У нас в Кушве зима. Снегу навалило по пояс. Мороз такой, что воробьи падают на лету. А из леса по ночам слышно, как воют волки…»
Волки! Я их видел только в зоопарке. Как же мама не боится ходить на работу? Чуть прикрою глаза и вижу ее: идет маленькая такая, закутанная в платки, в ватнике. Работает она в заводской столовой подсобницей: топит печи, колет дрова, моет котлы, и еще на заводском паровозике, на платформе, развозит в термосах обеды по цехам. Бедная, с больным сердцем… Что она в эти минуты делает? Сидит, наверное, шьет? Нет, уже спит. А вот Вовка, брат, тот в ночной смене в транспортном цехе. Ученик электрика. Крепись, держись, Вовка!
Мама пишет: «Недавно была авария, и Вову вагонеткой придавило — две недели пролежал».
Как-то трудно представить Вовку рабочим. Он мне все видится совсем маленьким, даже не таким, каким я видел его три года назад, а малышом, когда он, громко картавя, читал на елке неизменное стихотворение «Буря мглою…».
…Появляется связной. Приземистый, в каске. Хрипло говорит:
— Дохтур, це вы? Пишлы.
Узнаю по голосу — таманский казак Витрук.
— Ты когда же связным стал?
— Другый день. Бьют дуже, мерзявкн…
Он приходил недавно в санроту с больным животом.
— Ну, как твой живот?
— Та так… Не пырижкы з маком имо́…
Трогаемся, спускаемся по траншее.
— Куда ранен комбат?
— У груди.
— Слушай, чего у вас две ночи назад такой переполох в батальоне был?
— Котячий концерт фрицу пидстроилы… Они, мерзявки, дыхнуть нам не давалы. А ни забалакай, ни ногой не ступы — на усякий шум зараз огонь фриц видкрывав. Ото й мы выришилы нервы им пощекотать. Банок порожних з консервив позбиралы и на мотузок, як тую рыбку, понавшпалы — и спереду окопив на дрючках протягнулы. Кинци мотузка — у блиндаж: й дьорг — банки як загурчать! Фрицы почали быть — думалы, мы наступаемо. Потим воны доперлы — пересталы бахкать. А ми их обдурылы — сьогодня пид концерт тры блиндажа захопылы…
Кончаются траншеи. Вылезаем на виноградники, сворачиваем на запад от моря, к сопке.