— Так я и сам думал, — сказал он. — Ты сразу понял мой план.
Я ответил в шутливом тоне:
— Постиг, Владимир Алексеевич, великие умы сходятся.
Он снова зарокотал добродушным грудным смешком. С балкона мы снова перешли в кабинет, присели к столу.
— Думаю начать писать об Английском клубе, — сказал он. — У меня скопилось много материала, захватывающий материал…
— Тема интересная. На Тверской, по правую руку от центра, Английский клуб — высшая знать, верхи отечества тех времен, а по левую — мрачно выглянет в книге Хитровка, низы, дно отечества. Москва ярко засверкает в своих разительных противоречиях, убийственных, я бы сказал, преступных контрастах.
— Что говорить… Трудно тогда жилось народу… — бросил он реплику.
— А там Цветной бульвар… Шиповская крепость…
— Интересная может получиться книга о Москве! — сказал он.
— Не сомневаюсь, книга будет призовая. Он улыбнулся в усы и сказал:
— Начали с Тверской, с Английского клуба. Теперь треба подумать, о чем писать дальше.
— Надо, по-моему, идти по порядку — от Тверской заставы к Охотному.
— Почему от заставы? Много интересного можно найти и в загородных местах. Например, в Петровском парке.
— Я хотел сказать: с Ходынки, с Ходынской катастрофы.
— Правильно, я забыл о Ходынке!
— Незачем держать ее в голове: она вами уже описана в «Русских ведомостях».
Но он все-таки отметил о Ходынке в блокноте.
— Теперь мы попадаем в загородные места, — продолжал он. — Здесь находился Петровский театр, рестораны: «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо», а затем бега и скачки. На самом конце Тверской наткнемся, у бывшей Лоскутной гостиницы, на трактир «Обжорку». — Отметив и эти точки, он откинулся на спинку стула и задумался; подумав немного, заговорил, глядя на меня поверх пенсне: — А нужно ли все это кому-нибудь? Будет ли это интересно читателю?
Он больше всего хотел работать над книгой о Москве, с твердой уверенностью в ее успехе. Но я уже замечал и ранее, что у него иногда появлялись расхолаживающие сомнения, и он делился ими откровенно. Однажды он зашел ко мне и, усевшись за стол, написал:
В такие минуты мне всегда хотелось его ободрить, мобилизовать, поддержать в нем горение, и он нередко к моим словам прислушивался. Теперь на его сомнения, «…нужно ли это?..», «…интересно ли?..» — я ответил:
— Октябрьская революция подняла Россию на новый шлях, и вот уходит старая Москва, уходит старая Россия. Родился новый мир. Все будет по-новому. Советские люди, несомненно, будут проявлять интерес к прошлому Москвы. Такое время настанет.
— Пожалуй, ты прав, — подумав, ответил он. Но в этом согласии чувствовалась какая-то натяжка, будто ему требовались доказательства, что книгу надо писать во что бы то ни стало.
Я продолжаю настаивать, жужжать: — Вы сказали как-то, что любите Москву, готовы перед Москвой преклоняться до потери сил. И мне хочется сказать вот что: ведь, кроме вас, писать о Москве некому. Это очень важно отметить. Нет уже никого в живых из знатоков Москвы — Пастухова, например, Дорошевич тяжело болен. А если бы кто-нибудь теперь и существовал, то среди них не было бы ни одного равного вам по знаниям московской жизни. Это ваш долг писать о Москве, это ваша тема, ваша ноша…
Он снова усмехнулся в усы и ответил: — Есть кое-какие сомнения у меня… Пошел теперь, после Октябрьской революции, другой народ, новый… Как бы эти всякие «обжорки», трактиры, хитрованцы не отвадили людей от чтения…
— У вас будут описываться и замечательные люди Москвы, театры, дворцы, всякие палаты… Материал богатый. А почему вы опасаетесь Хитровки? Написанные вами в прошлом тяжелые картины босяцкого и бедняцкого быта будут всегда служить обвинительным приговором против капиталистического строя. Это он породил такие ужасы. А советский читатель скажет вам спасибо, что вы описывали жизнь этих людей, опустились к ним на дно, хотели им помочь. О босяках писал и Горький, а вы раньше его стали служить народу пером. Он ответил:
— С тобой иногда трудно не согласиться.
— Недаром Мария Ивановна называет меня вашим поддужным.
Он громко расхохотался и воскликнул:
— Милая Маня, какое она нашла хорошее слово! Через секунду он спросил:
— Тебя эти слова не обижают?
— Нет, — отвечаю шутливо, — к старости, может быть, и я буду ходить коренником, и у меня тоже будет поддужный.
Владимир Алексеевич заговорил с особенной теплотой: