— Вот это мило! Конечно, не все равно! Ладно, пусть утверждают, что он заговорил. Однако неизвестно, что именно он сказал.
— Еще раз прошу извинить меня, сударь, — продолжал настаивать Робер Брике, — известно, и во всех подробностях.
— Ну и что же он сказал? — с раздражением спросил всадник, — говорите, раз вы так хорошо осведомлены.
— Я не хвалюсь своей осведомленностью, сударь, наоборот, — я стараюсь узнать что-нибудь от вас, — ответил Брике.
— Ладно, ладно! — нетерпеливо сказал всадник. — Вы утверждаете, будто известны показания Сальседа; что же он, собственно, сказал? Ну-ка?
— Я не могу ручаться, что это его подлинные слова, — сказал Робер Брике; видимо, ему доставляло удовольствие дразнить всадника.
— Но, в конце концов, какие же речи ему приписываются?
— Говорят, он признался, что участвовал в заговоре господина де Гиза.
— Против короля Франции, разумеется? Старая песня!
— Нет, не против его величества короля Французского — против его высочества герцога Анжуйского.
— Если он в этом признался…
— То что? — спросил Робер Брике.
— …то он негодяй! — нахмурясь, произнес всадник.
— Да, — тихо сказал Робер Брике, — но он молодец, если сделал то, в чем признался. Ах, сударь, испанские сапоги, дыба и кипяток хорошо развязывают языки и порядочным людям.
— Увы! Ваша правда, сударь, — сказал всадник, смягчаясь и глубоко вздыхая.
— Подумаешь! — вмешался гасконец, который все время тянул шею то к одному, то к другому собеседнику и слышал весь разговор. — Подумаешь! Сапоги, дыба, кипяток — какие пустяки! Если этот Сальсед заговорил, то он негодяй, да и хозяин его тоже.
— Ого! — воскликнул всадник, не в силах сдержать раздражения. — Громко же вы поете, господин гасконец.
— Я?
— Да, вы.
— Я пою так, как хочу, черт побери. Тем хуже для тех, кому мое пение не нравится.
Всадник сделал нетерпеливое движение.
— Тише! — раздался чей-то негромкий и в то же время повелительный голос. Тщетно Робер Брике старался определить, кто это сказал.
Всадник явно пытался сдержаться. Однако это удавалось ему с большим трудом.
— А хорошо ли вы знаете тех, о ком изволите судить, сударь? — спросил он у гасконца.
— Знаю ли я Сальседа?
— Да.
— Ни в малейшей степени.
— А герцога де Гиза?
— Тоже.
— А герцога Алансонского?
— И того меньше.
— Знаете ли вы, что господин де Сальсед храбрец?
— Тем лучше. Он достойно примет смерть.
— И что когда господин де Гиз устраивает заговоры, то он сам в них участвует?
— Черт побери! Да мне-то какое дело?
— И что его высочество герцог Анжуйский, прежде звавшийся Алансонским, велел убить или допустил, чтобы убили всех, кто за него стоял: Ла Моля, Коконнаса, Бюсси и других?
— Наплевать мне на это.
— Как! Вам наплевать?
— Мейнвиль! Мейнвиль! — тихо прозвучал тот же повелительный голос.
— Конечно, наплевать. Я знаю только одно, клянусь кровью Христовой: сегодня у меня в Париже спешное дело, а из-за этого Сальседа прямо перед моим носом запирают ворота. Черт побери! Дрянь этот ваш Сальсед да и все те в придачу, из-за кого закрывают ворота, когда им полагается быть открытыми.
— Ого! Гасконец-то шутить не любит, — пробормотал Робер Брике. — Пожалуй, мы увидим кое-что любопытное.
Но ничего любопытного, вопреки ожиданиям горожанина, так и не произошло. Хотя при последнем восклицании кровь бросилась в лицо всаднику, но тем не менее он справился с гневом.
— В конце концов вы правы, — сказал он, — к черту всех, из-за кого мы не можем попасть в Париж.
“Ого! — подумал Брике, внимательно следивший и за тем, как меняется в лице всадник, и за тем, как его терпению дважды бросали вызов. — Похоже, что я увижу нечто еще более любопытное, чем ожидал”.
Пока он размышлял таким образом, раздался звук трубы. Почти тотчас же вслед за ним швейцарцы, орудуя алебардами, стали прокладывать себе путь через гущу народа, словно разрезая гигантский пирог. Толпа разделилась надвое; люди выстроились по обеим сторонам дороги, оставив свободным проход.
По нему взад и вперед стал разъезжать уже упоминавшийся нами офицер, которому, судя по всему, вверена была охрана ворот. Затем, с вызывающим видом оглядев толпу, он велел трубачам подать сигнал.
Это было тотчас же исполнено, и в толпе по обе стороны дороги воцарилось молчание, которого, после такого волнения и шума, казалось, невозможно было ожидать.