19. лишь заря разлила чашку чая,
по китайским, небосвода, ширмам –
современники предощущают:
это все – не кино-фильма.
20. Но захлестанному дню-ветке,
на котором мы два листа,
дню современности, верьте,
дрожать нельзя перестать.
21. Взмахам стихов звеню: «Так славься ты,
родич дальний, знаменье конца,
это ты за трапезой, тринадцатым,
серебряником бряцал».
22. А потом, в склиский час, когда
понял: Христос не всех спас,
твоя упершаяся, в коробку неба, борода
многих спасла из нас
23. Спаслись – только льдинки в теле, хрустя, бегут,
стихов инею рук не согреть, –
разве страшен для тех Страшный Суд,
кто всю жизнь на познанья костре,
24. Вы другие, дальние, спокойно спите,
мед насущный просите у звездных сот:
какой-то стиха моего эпитет
все равно этот мир спасет.
25. Вот идут эскадроном оттуда, –
где созвездий мороз голубому платку не прикрыть,
покоя, осеннего, в груди,
золотые размахи крыл,
26. Не летописи кору березову
рукою Нестора веду –
событьи, последних, полозья
по снегу глаз моих бегут:
27. вижу открытыми все облачные двери
и за ними теченья стальные простора –
и все белее перья
крыльев – от плеч в стороны.
28. Ныне, у огненного преддверья,
где даже вздоха ход берегут –
я, циничный подвижник, считаю потери,
вершу свой последний труд.
29. Все равно пришел он в черном фраке,
с ледяным, со знакомым пожатьем рук,
зажег поэмы этой факел,
на листе заглавном начертал мне «Рок».
Черный наклонился чопорно: «Да, верно,
Ты напишешь Requiem Aeternam».
Часть II.
30. Куда же груз, ненужный, деть мне тела,
и к чьим прижать раскрашенным губам,
какой теплыней я согрею хворост рук, заледенелый,
чтобы пролить стиха полынный жбан.
31. Дни поступью, кошачею, проходят,
а каждый день в разлуке, как святой,
и только шестерни стихов поэм вздувают своды,
и только след на льдинках глаз – и безразличье и покой.
32. Напрасны, отданных и взятых рук касанья
к моим волнистым, крепом вычерненым волосам,
напрасна, в легком взлете рук, своею хрупкой данью
любви тугая полоса;
33. напрасен этот рот, слегка заиндевелый,
чуть опрокинутый пустынею томленья моего,
и в жертвенном бреду ресниц серебрянные стрелы
на жертвенник окаменелых губ, не принесут огонь!
34. Шуршат листами дни, не Библии страницами,
но плитами монастыря ложатся между нами,
по ним скользит простая память, будто странник,
и четки строк в его сквозящей длани.
35. Вы помните, вы знаете, обиды незабвенны,
их берегут, как первое паденье,
они взнуздают в суглинке тела вены,
их не смирит страстей тупое рвенье.
36. В какой ларец стихов я боль свою запрячу?
Какой полынью губ разочарованья яд запью?
Жемчужных слов, какой, воздушной пряжей
зрачков пустые мушки я запру.
37. «Приемли в струи рук все уголья сердец
и тусклые лампадки губ, как пояса спасенья,
во имя Ее». Так говорит мне осени, прозрачной, чтец
то медные – разбрасывая листьев, то золотые, деньги.
38. Осенне-тихий шевелит, иссохшие, закаты листьев,
и с новых лун, зрачков отмеченной, приподнимает веки,
в морозе дней, он, колыбелькой радости и зовом близкий,
когда ланцетом губ взрезал последний стон, невластный,
воздвиг у девушки, в зрачков стеклянной пасти
и начертал мне: «Requiem».
39. Не услыхал его стального зова,
и своего сияния не увидел –
взлетал все так же мерно солнца сокол,
но Requiem зрел в пустыне молекулярных дел.
40. По струнам строф его рука водила –
тонули недели,
и метки те, что вздыбили светила,
одно и то ж звенели:
41. «Тоскуй, поэт; тоскуй, рукою страстной
стучи по горкам дней, по меловым,
и в рассыпях стихов напрасно
глаз ищи, золотистых, быль.
42. Тебе отданных, жизни ломай,
как любимый, медвянный стих,
покуда шах и мат
не даст черный господин твоей молодости.
43. Плач или кричи, кричи, но неси
цепи поэм, как голову Иоконоана –
потому, что муки сугроб на кресте висит,
а стреляться поэту рано.
44. потому, что уже и поздно –
все равно воздвигнут памятник,
потому строку каждую, руки крестный гвоздь
обсосут, как прозренья замяти.