Это выражение я слышал с детства, чаще от матери, когда она объясняла причину своей жизненной ситуации либо кого-то из родных и знакомых. Слово «рок» не произносила, у нее были другие слова — доля, участь, судьба, а мне представлялось, что и в самом деле существует книга, где все про всех написано заранее, на роду, и поправить что-то, изменить никто не в силах. Еще в отрочестве я продолжал в это верить, думал про заветную книгу, сгорал от любопытства: вот бы заглянуть! И посмотреть: повезет мне на рыбалке или нет? Верил, как верят в Деда Мороза, в существование леших, русалок и прочих сказочных героев, однако пионерско - комсомольское воспитание быстро избавило меня от таких фантазий. Точнее пригасило их, переориентировало. В школе нам внушали: человек сам делает свою судьбу, он — кузнец своего счастья — в общем, через тернии к звездам! И не взирая на то, что у тебя на роду написано.
В такой оборот я искренне поверил, однако, что такое рок, испытал слишком рано, сам того не понимая, но подспудно чувствуя, что все, что делается, делается не зря.
Сейчас у меня где-то в бумагах хранятся аж три (!) комсомольских билета, но, когда в седьмом классе всех принимали в комсомол, меня не приняли — за побеги из дома. Я убегал от какой-то неясной тоски в тайгу, в брошенную деревню, где родился, ибо там было хоть и печально, одиноко, но удивительно спокойно. Я слушал птиц, разговаривал с деревьями, мог часами смотреть на муравейник, рассматривать цветы или просто сидеть у воды. Название родной деревни было Алейка. Никто не знал, что оно означает, но еще в детстве прохожий старик сказал; мол, здесь когда-то давно был старообрядческий скит, тайное поселение. Дескать, Алей — это и есть скит. Спустя много лет я проверил это предположение и был немало обескуражен: оказалось, и в самом деле скит, но в переводе с греческого!
Короче, я убегал скитаться, да разве об этом расскажешь на собрании?!
В комсомол я особо не рвался, однако оскорбило, что всех приняли, а меня нет, и, униженный недоверием, вылетел из класса со слезами. Дома забился на сеновал и там горько плакал! Так хотелось выковать себе счастье и пройти через все тернии, но без комсомола сквозь них было не прорваться! Поскольку же родился в Сибири, где терновник не растет, то эти преграды представлялись некими трущими человека жерновами: за неимением камня жернова у нас делали из березовых чурок, забивая в торцы осколки старых чугунков, зубья от сенокосилок и обломки напильников. Зерно перетиралось хоть и в грубую, но все же муку, то есть проскочить через тернии целым было почти невозможно. А надо! (Но потом выяснилось, это просто колючие, как боярышник, кусты, прорваться — раз плюнуть). Сам не знаю, зачем мне надо в комсомол, но ни быть, ни жить — хочу и все!
Первый раз меня приняли, когда после школы уже работал молотобойцем в кузне, ковал себе счастье. Однако страсти уже слегка поулеглись, перековались, и особой радости не испытал, прижимая к сердцу билет. Зато в армии меня легко приняли кандидатом в члены партии (срочную служил в охране ЦК на Старой площади), и помню это подспудное, затаенное чувство мести: после дембеля приду в школу и покажу партбилет. Знай наших, а вы меня в комсомол брать не хотели! Не давали мне покоя горькие слезы на сеновале...
Однако стать членом сразу не удалось, не хватило месяца до полного годичного стажа КПСС была партией строгой, величественной, как скала, внутрипартийная дисциплина суровой, партийный контроль беспощадным. Мне предложили прослужить этот недостающий месяц сверх срока, чтобы уладить вопрос, но дембель и воля уже были дороже!
В армии я впервые в жизни ощутил тоску смертную, думаю, от того, что нас в приказном порядке шесть раз за два года водили в Мавзолей Ленина. После каждого посещения ощущал дух... нет, не праха и тлена — дух некой предстоящей грядущей гибели от поклонения мертвому вождю. Я тщательно скрывал свое состояние, каждый раз перед «экскурсией» продумывал, как можно увильнуть, не ходить, избежать, и ни разу веской причины не находилось! Попробуй скажи замполиту «Не хочу смотреть на мертвеца», в один миг поедешь к «белым медведям», то есть в конвойные войска, зеков охранять в заполярных лагерях. То есть от всего этого мутило, но искушение было велико: еще бы, в столице нашей Родины служу, охраняю горячее сердце партии!
А здесь меня самого, словно под конвоем, водили в мавзолей, чтобы я опять и опять испытывал эту тоску! Нас, оказывается, таким образом воспитывали в духе верности идеям марксизма-ленинизма: все-таки ЦК охраняем с оружием в руках. Но параллельно шло и иное воспитание чувств: однажды летом в 1971 году нас подняли по тревоге прямо со стрельбища в Новой Деревне. Как всегда, думали: учебная — поиграем и вернемся. Нас привезли в часть, ничего не объясняя, переодели в караульную форму, выдали оружие и.... боевые патроны, чего на учебных тревогах никогда не делали. Мало того, в каждую машину загрузили гранаты с «черемухой» — слезоточивым газом. Парни сразу присмирели, и, когда сели в крытые кузова грузовиков, где не было офицеров, наши «деды» зашушукались. Они обычно сидели у заднего борта, чтобы по дороге смотреть на улицы Москвы и слать девушкам комплименты, пока машина стоит под светофором. И тут, когда тронулись, старший «дед», ефрейтор Григорьев, развернулся к нам и произнес несколько фраз, которые у меня до сих пор стоят в ушах:
— Слышь, пухнари! Если рабочие восстали — в рабочих не стрелять. Все понятно?
После этих слов я взирал на Григорьева, как на родного деда. А ведь ефрейтора тоже водили в мавзолей, и тоже раз шесть.
Но, оказалось, рабочие Москвы не восстали. Бунт подняли евреи, которых не выпускали в Израиль. Тысячи две их набилось в «карман» перед одиннадцатым подъездом здания ЦК, выходящим на угол улицы Куйбышева Караульные солдаты из нашей части стояли в цепочке, взявшись за ремни, и уже изнемогали от напора толпы. Погоны, галстуки, пуговицы на кителях и рубашках оборваны, форма заплевана — руки-то заняты, а отпинывать ногами не разрешали. Нам было велено брать демонстрантов под белы рученьки и заводить в «Икарусы». В первый автобус мы их сажали, в другие они уже пошли сами, выстраиваясь в очередь. Когда бунтарей вывезли, весь «карман» подъезда оказался загаженным мочой и дерьмом, даже стены и окна измазали.
Наверное, эти люди тоже ходили в мавзолей. Кстати, года через два после этих событий американцы и ввели поправку Джонсона-Веника, действующую до сей поры.
Вскоре после таких шокирующих событий моя очень умненькая одноклассница попросила купить только что вышедшую книгу какого-то Маркеса «Сто лет одиночества». В здании ЦК были книжные киоски, где продавалось все самое дефицитное. Нашел книгу, купил и от тоски стал читать. Читал днем и ночью, без сна, до головной боли, и все больше ощущал некое иное пространство, иной великий мир, существующий вне моего сознания и тогдашнего представления о мирах. Во мне забродили какие-то неясные, хмелящие дрожжи.
В техникуме кандидатский срок продлили, а доучиваться оставалось тоже почти год. И вот снова не хватает месяца, чтобы вступить в члены! А по правилам необходим ровно календарный год, день в день. Причем работать следует в одной организации и состоять там на учете. С великим скрипом, но мне во второй раз продлили срок, и я уехал по распределению на Таймыр. Там, как молодого коммуниста, сразу же выбрали секретарем комсомольской организации и выписали второй комсомольский билет — таковы были правила. И вот надо же такому случиться: экспедицию сворачивают, наша поисковая (геологическая) партия попала под сокращение, и мне опять не хватает месяца! Тут можно было, конечно, выправить ситуацию, но я безответно влюбился, вернувшись домой, опять плакал на сеновале, перечитывал Маркеса, забыл про партию коммунистическую, и когда спохватился, то получилось, автоматически вылетел из кандидатов, пробыв в этой ипостаси аж целых три года В райкоме самого «старого», не состоявшегося коммуниста уже знали, решили пойти на компромисс и предложили идти служить в милицию: дескать, а мы тебя за это снова примем кандидатом. И все начнется сначала