Вероятно, отсюда и произошло слово животворение.
И попробуйте оборвать с дерева листья — оно погибнет в одно лето! Погибнет мощная крона, древний, перевитый временем ствол, и отсохнут корни. Хоть и короткий период, но листья взращивают Древо, продлевают жизнь своим родам- ветвям, которые в сочетании образуют племена- крону и собственно ствол-народ. И еще пестуют новую почку, цвет и семя! А главное, сами, питаемые корнями за счет фотосинтеза, питают все Древо целиком, передавая ему солнечную энергию, благо время жизни.
И, даже павши на землю, лист становится ее удобрением (в том числе энергетическим — прах, кости предков) и вновь всасывается корнями.
Таким образом, происходит круговорот и бессмертие жизни народа. Сиюминутно живущий лист становится главной составляющей всего Древа, а вовсе не корни, как кажется на первый взгляд. Вот такие университеты проходили на капищах наши пращуры.
Но мы поведем речь не о великом Древе — о малом, о траве, которая так же отражает все мироздание в целом и, мало того, самые таинственные, загадочные его стороны.
После предыдущих уроков, надеюсь, уже не нужно переводить слово растение. История существования славян в растительном мире породила особое природное, ведическое мышление и мировосприятие. Оно так же неизменно, неисправимо, как Дар Речи, ибо с ним неразрывно связано. Можно принимать любую идеологию, становится приверженцем самой экзотической конфессии, однако избавиться от наследственности никому и никогда не удастся. Русскому человеку всегда коротка и тесна любая рубаха с чужого плеча. Нет, носить-то ее можно, особенно если сшита из красивой, блестящей ткани, радует взор и еще греет, защищает от непогоды, однако она никогда не станет ближе к телу, чем своя.
Посмотрите на аскезу католических монастырей и храмов, а потом на наши, православные, где буйно цветут клумбы, где церкви украшены растительными орнаментами, иконы — вышитыми полотенцами, живыми цветами, а на праздник Троицы вообще засыплют полы березовыми ветвями или вовсе принесут целые деревья, чтобы украсить ворота. На Купалу же млад и стар непременно станут обливаться водой, если близко нет водоема, совершенно иногда не подозревая, какой праздник они празднуют и в чем его истоки.
А кто не бегал в полночь смотреть, как зацветет папоротник — кочедыжник? Сгорая от любопытства, ощущения таинственности, от страха и от чувства греха? Это ведь перунов цвет! Если еще ночь грозовая, что часто случается, молнии блещут, гром рокочет, ветер гудит над головой — еще страшнее и интереснее. Кстати сказать, именно в грозу папоротник и расцветает из-за своей способности улавливать и некоторое время удерживать шаровые молнии. Возможно, даже притягивать или вовсе рождать их за счет расположения ветвей куста, образующих подобие птичьего гнезда. А шаровая молния — это яйцо правы, отложенное для яви. Почему эту загадку и не могут до сей поры разгадать ни нынешние ученые, ни философы и оракулы прошлого. Все говорят: сгусток энергии, возможно, электрической...
Так получилось, что я в детстве дважды видел шаровую молнию. Это было памятным и очень грозовым летом 1961 года. Первый раз она вошла в избу через дверь или вытекла из отключенного конца антенны батарейного радиоприемника «Родина»: у нас в деревне не было электричества. Произошло это в необычно жарком конце мая, когда на горизонте за Четью повисла черная туча и началась сухая, далекая гроза. Гром лишь погромыхивал, но бабушка уже зажгла свечку и молилась. Я помогал деду чинить старую сеть, растянутую вдоль избы, откровенно тосковал и томился неволей: нас перед грозой все время загоняли домой. Вдруг провод антенны заискрил и защелкал, что иногда бывало, и отец все собирался его «заземлить». (Тогда это слово звучало странно: как это — заземлить электричество?)
И тут над полом откуда-то взялся и мягко поплыл шарик, напоминающий тусклый, остывающий, с сероватой окалиной металл. То есть не однородный по цвету и абсолютно реальный, объемный, размером с грецкий орех! Я видел его секунды три-четыре и ничего, кроме немого удивления, не испытал. Дед в это время работал челноком с нитками, затягивая прошлогодние дыры на сети, и на это чудо не обратил внимания. Однако бабушка перепугалась насмерть, закричала и прижалась к печи. Всегда спокойный и внешне невозмутимый дед от ее крика встрепенулся и, не разобравшись, молча выхватил топор из-под лавки: верно, бабкин крик был такой тревожный, как если бы напали разбойники. Потом выматерился, увидев шар, и почему-то растворил окно. Молния будто воздуху глотнула, раскалилась, стала яркой, прожгла сеть (дыра такая, что голова пролезала) и медленно уплыла на улицу: дед словно выпустил ее, как выпускают залетевшую птицу! А потом закрыл окошко, замял пальцами тлеющие нити и стал ворчать на бабку: мол, чего орать, молния это, сквозняком занесло в избу, дверь закрой... Он после трех войн, ранений и госпиталей вообще редко на что реагировал, разве что изумлялся и приходил в бешенство от лжи и несправедливости начальников.
Вернувшись с рыбалки, отец в тот же день «заземлил» антенну, закопав в землю старинный, красной меди, умывальник, прикрутив к нему провод.
Этим же летом я увидел шаровую молнию во второй раз, но точно не знаю, близко ли это было ко дню Купалы. Однако помню, что деда уже схоронили: он скоропостижно скончался 12 июня от солнечного удара. По крайней мере, начинался грибной сезон, и мы ходили с отцом за лисичками. Возвращались уже домой по узкой лесной дороге, когда началась сильнейшая гроза, причем впереди нас, то есть туча пришла опять из-за реки. Начало капать, мы побежали, до деревни было примерно полкилометра по прямой дороге. При полном безветрии вдруг впереди блеснула молния одновременно с громом. В ушах зазвенело, удар был такой мощный, что мы непроизвольно сели, у отца волосы встали дыбом. Наверное, и у меня, потому что голову закололо и появился зуд и еще спину охолодило. Батя спохватился, вскочил, как-то восхищенно и весело заругался, но я не слышал его, оглох на минуту. Дальше мы пошли вороватым шагом и скоро увидели, куда попала молния — в высоченную лиственницу у самой дороги. Их тогда было много: леспромхоз выпилил когда-то бор, а лиственницы не рубили: они тонули при сплаве. Сосняк вырос новый, и эти деревья возвышались над ним вшестеро.
Лиственницу в три обхвата расщепило до середины ствола на две высокие красные лучины, крону вообще срубило, как топором, разметало, на дороге валялись и еще дымились обугленные сучья, кипела расплавленная смола, которую у нас называли серой, ковыряли и жевали. Огнем не загорелось, поскольку древесина была слишком сырая и тяжелая: лиственница и сухая-то в печи разгорается плохо, но зато потом горит жарко. Кстати, красноватые щепки-поленья мы находили потом метров за двести в округе.
Но самое главное еще было впереди! Мы особенно не разглядывали произошедшее (не горит огнем... и ладно), отец торопил, но отошли немного от разбитого дерева, и тут в стороне от дороги в потемневшем лесу показался багровый, трепещущий свет. Батя решил, что это все-таки начался пожар, и побежал тушить. Пожаров боялись больше, чем грозы: деревня была в лесу. А дождь только капал и никак не расходился, туча стояла дыбом на одном месте. Однако в ложбинке ничего не горело, зато в густых зарослях папоротника, в одном из кустов с разваленными листьями, лежал раскаленный, сверкающий уголь — так мне показалось. Причем он дрожал, слегка подпрыгивал, как если бы папоротниковое гнездо трясли, а уголек был привязан ниткой. Но никакого дыма не было, хотя какой-то не лесной, не сосновый запах горелого чувствовался.
В то мгновение и в голову не пришло, что это шаровая молния, которую уже видел весной: бежал — то на пожар, да и на вид показалось... натуральный уголек. В детстве я подражал деду, старался сохранять невозмутимость, и у меня возникла мысль пописать на него и потушить: мы так всегда делали, когда разводили костерки в лесу, а воды близко не было. Пожалуй, и потушил бы, но в это время уголь округлился, раздулся, стал ослепительно ярким, подпрыгнул высоко и полетел, потому что начинался ветерок, и уже зашумели густые кроны молодого бора. Только тогда меня охватил непроизвольный озноб, который я ощущаю до сих пор при одном воспоминании.