Выбрать главу

Алекс Мома

СОРОКИН КАК ГНОСТИК

Доклад на конференции «Касталии»

(Москва, 24 мая 2015 г.)

Надо сказать, что практически всѐ творчество – как минимум до 2005 года – ставшего ныне живым классиком русской литературы Владимира Сорокина содержит в себе где-то едва уловимые, а где-то вполне отчетливые гностические мотивы. Однако литературные критики восьмидесятых – начала нулевых годов в массе своей готовы были говорить о каких угодно мотивах в творчестве Сорокина, но только не о гностических. Вероятно, и сам Сорокин не очень обрадовался бы названию сегодняшнего доклада, учитывая, например, то обстоятельство, что он по сей день считает себя православным христианином. Однако, как сказал во время одного из своих концертов конца 70-х годов Владимир Высоцкий в ответ на вопрос, содержавшийся в записке, переданной ему из зала, мол, правда ли, что в этой песне Вы имели в виду […]: «Правда. Имел в виду, я, впрочем, в данном случае не это, но если Вы это там увидели, значит, там и это есть».

Если рассмотреть некоторые ранние, еще конца 70-х – начала 80-х годов, рассказы Сорокина из сборника «Первый субботник», то вы увидите эти гностические мотивы достаточно четко. Социальная реальность (не хочу говорить «советская реальность», потому что дело, по большому счету, не в этом) подана в них настолько карикатурно, а повествование, в то же время, настолько психологически достоверно до мельчайших деталей, что мысль о гностическом бэкграунде сюжетов напрашивается сама собой.

Рассказ «Заседание завкома», где собравшиеся с умными и важными лицами обсуждают актуальные и неотложные производственные вопросы, причем дискуссия кончается бессмысленным бормотанием фраз типа «прорубоно, прорубоно», в этом смысле показателен и говорит сам за себя. Мир, в котором живут и работают герои рассказа, не более осмыслен, чем это бормотание (кстати, такого рода «мантры» кочуют у автора из рассказа в рассказ и из романа в роман, и это, я думаю, отнюдь не случайно). Потом участники заседания совершают кучу бессмысленных и диких выходок, например, разглядывая высыпанных из футляра земляных червей и обсуждая их. Эта реальность и пуста, и самоубийственна по сути своей, но Сорокин, всю свою творческую жизнь обуреваемый страстью к буквализации метафоры, еще и заставляет одну из участниц этого заседания просто так, «на ровном месте» в конце рассказа совершить подлинное самоубийство, выстрелив в себя из пистолета на виду у всех.

Или другой рассказ, «Проездом», в котором районный партийный чиновник Георгий Иванович, заехав на одно из предприятий, под аккомпанемент собственных благостных речей о хорошей в целом работе предприятий района за отчетный период, на глазах у изумленных коллег прямо в процессе общения с ними просто снимает штаны и мочится и гадит прямо на чертеж, лежащий на письменном столе. Вряд ли автор, таким образом, лишь пытается показать высокомерие и презрение оного начальника к окружающим его коллегам. Скорее, таким образом демонстрируется презрение человека, наделенного в мире сем определенной властью, а значит, и немалым пониманием механизмов функционирования этого мира, к самому этому миру, к наличному бытию вообще и всем его социальным нормам в частности.

Показателен и рассказ 1980 года «Утро снайпера», где снайпер-любитель, в сущности, простой обыватель, без каких-либо видимых мотивов отстреливает с чердака жилой многоэтажки многомиллионной Москвы случайных прохожих на улице. Список его жертв велик, но равнодушный мир не чувствует от этого никакой потери, да и сам снайпер ничего не потерял: он преспокойно спускается вниз, идет в магазин напротив и, выстояв небольшую очередь, покупает себе килограмм сосисок.

Или возьмем роман Сорокина «Норма» (1983 г.), где обязательное, и даже под страхом репрессий со стороны государства, ежедневное ритуальное поедание промышленным способом расфасованных брикетов дерьма – той самой «нормы» – заменяет людям мира сего смысл жизни, который они не нашли, потому что его вроде бы и нет, и где, к тому же, главы романа вообще сюжетно никак не связаны друг с другом, что демонстрирует трагическую разорванность, а не только бессмысленность простого бытия-в-мире. Можно, конечно, сказать, что это всего лишь экзистенциализм «позднесоветского розлива», но, простите, разве всякий экзистенциализм в основе своей не гностичен?

Или, например, длинная концовка «Романа», законченного писателем в 1989 году, описывающая жестокое, извращенное и кажущееся дико абсурдным разрушение скучноватого, но, в то же время, такого уютного и романтического быта сельских дворян среднего достатка и даже крестьян российской глубинки конца 19-го века, под которым легко угадывается жизнь в гуще и средоточии материи как таковой, а заодно и уничтожающая пресловутую «живую ткань русской литературы», столь любившую когда-то многословно и даже многотомно смаковать этот быт, а значит, и эту самую материю. Всѐ это вполне согласуется с идеей «реинтеграции в Плерому» тех, кто не по своей воле оказался вне ее. «Литература – это буквы на бумаге», - любил говорить в своих интервью писатель. Прочитав «Роман», невольно приходит на ум и продолжение этой теперь уже крылатой фразы: «…а описываемая ее земная жизнь – лишь пыль на ветру».