Выбрать главу

В потоке автобиографий книга Виталия Коротича «От первого лица» выделяется своей строгостью. Ничего «лакомого», в чем всех превзошел Андрон Кончаловский, читатели тут не найдут. Сам автор пишет: «Мне кажется, что наш опыт выживания уникален и важен для всего человечества». О всем человечестве судить не берусь, но для нас, соотечественников, то, о чем Коротич рассказывает, полагаю, весьма поучительно.

В тональности книги и фотография на обложке, скорее свидетельствующая о потерях, чем о победах. Тогда как другие, сверстники Коротича, — например Евтушенко, Вознесенский, — предпочли явить себя публике лет эдак на двадцать моложе. Высвечивается: им ценно то, какими они были. Коротичу — каков он есть.

Поэт, публицист, он стал всемирно известен как главный редактор журнала «Огонек», первой ласточки гласности. Про Горбачева им сказано: трагическая личность. Но он и сам из того же ряда, из того же списка жертв.

Обстоятельств ли, собственного ли характера? Об этом пусть судят читатели.

Он пишет: «Я родился и сформировался как личность в стране, провозгласившей ненависть своим главным чувством. Знаю, каково это, когда тебе завидуют; знаю, каково это, когда тебя хотят уничтожить; знаю, каково это, когда тебя предают»…

Прав стопроцентно, как и в том, что «одна ненависть переливается в другую». И точная самохарактеристика: «Я всегда с болью и даже со злостью воспринимал любое унижение».

Явившись из Киева — в понимании тогдашнем, провинции — в разгар «перестройки», Коротич для большинства, в том числе и для многих моих друзей, возник как неопознанная комета, ослепляющая неожиданностью.

Выслушивая их восторги, мне оставалось лишь им позавидовать. И тогда и потом убеждалась, что осведомленность скорее бремя, не дающее поддаться состоянию общей праздничности.

Хотя, конечно, я тоже хваталась за каждый новый номер «Огонька», и восхищаясь, и цепенея от очередного разоблачительства. То, что он прежде, скажем, в «Знамени» публиковал, лучилось благонамеренностью: что называется, проверено, мин нет. А в «Огоньке» открылось: ему тот розовый лепет давно стоял поперек горла. Ну да, выживал.

Кому-то как с гуся вода. Но у него, Коротича, от обид, от виляний вынужденных, кровь закипала. Даровитый, самолюбивый, азартный и сам постоянно себя обуздывавший, как же он, бедный, страдал! И сколько в нем накопилось, прежде чем наконец-то возможность выдалась заговорить в полный голос.

Бывая в Киеве, встречаясь в Москве, видела, как у него, обходительного, обаятельного, вдруг сдают нервы. Ранимость у сильных натур чаще встречается, чем принято думать. Как-то в панике позвонил, что срочно требуется моя помощь. А кто я, что в моих силах? Корреспондент газеты «Советская культура», правда, из пишущих с паровозной энергией, но начальников надо мной целый воз. Задание выполнила, и куда с меньшими трудностями, чем предполагала. Тогдашний главный редактор Романов мой материал о Коротиче поставил в номер, не подозревая даже, что спасает человека от травли.

Был еще его авторский вечер в Киеве, когда мы сообща обмирали: не сорвется ли в последний момент. Обошлось: успех, полный зал. Но глаза у него все равно несчастные. До чего же он был доведен, что отовсюду подвоха ждал.

Но, придя в «Огонек», поднял, выдюжил грандиозное дело. С нажимом, жестко, пусть больно, разлепил соотечественникам сонные, во лжи слипшиеся веки. И вдруг… ушел. Почему?

В книге он разъясняет этот свой шаг подробно, детально. Про Гущина, который, как он предрек, при любых обстоятельствах останется на плову; про Юмашева, из отдела писем журнала воспарившего в «семейную» одиозность; про Караулова, втирушу, проныру, которого, могу подтвердить, он, Коротич, первым раскусил. И про новые времена, новую жизнь, что «накатывала немилосердно».

Про то, что он сам «из другой команды», горбачевской, а не ельцинской. Но особенно зацепило: «Ощущение усталости нарастало во мне, опускались руки». Я сразу поверила, узнала. И это что ли типично российская беда?

До сих пор даже самыми вдумчивыми исследователя до конца не разгадан феномен Чаадаева. Как, отчего, он, карьерный, блестящий, честолюбивый, соль нации, вдруг… И халат, и затворничество, и подите все к черту! Болезнь?

Обостренное чутье? За границу ринулся, принял католичество — все мимо. Не спасло. В зрачках застыл ужас, сумасшедший, а может быть провидческий. Нет, не Пестель, сочинивший, как известно, в своих прожектах для освобожденных от царского гнета сограждан казарменную, концлагерную жизнь.