Выбрать главу

В консерваторском классе Нейгауза «активный комсомолец» Гилельс чувствовал себя неуютно. В книге «Об искусстве фортепьянной игры» Генрих Густавович вспоминал тот период: «Я про себя думал так: пусть Гилельс (когда он был еще аспирантом МГК пока еще играет эту вещь (например, балладу Шопена или сонату Бетховена) недостаточно одухотворенно, он еще не осилил умом и чувством всех глубин и красот; но я все-таки не буду слишком вмешиваться: то, что я могу ему сказать и внушить, он через некоторое время сам сумеет сделать (в своем, а не в моем стиле), а для настоящего художника, как я уже говорил, это решающий момент в работе и развитии». Мудро, не правда ли? Но, разумеется, Генрих Густавович своего аспиранта не выслушивал молча, без единого замечания, какие-то комментарии делались, причем публично, а нередко и на публику, ведь проводил занятия Нейгауз, собирая всех учеников. И для многих это было чрезвычайно полезно. Но не для всех. Вот, например, Надя Буланже, на вопрос бывают ли на ее уроках посторонние слушатели, ответила: «Нет, когда хочешь что-нибудь сказать своему ученику, трудно это сделать в присутствии третьего лица».

Короче, аспирант Гилельс перестал посещать класс профессора Нейгауза.

Что ж, два крупных музыкантов, их дело, казалось бы. Тем более, что Генрих Густавович разрыва, можно сказать, не заметил, всегда называл Гилельса в своих учениках, и поныне принято сопрягать эти имена, равно как и имена Нейгауза и Рихтера.

Но, случалось, предпочитая одного, чернили другого. Вот и сейчас, когда Гилельса уже нет, обратная родилась версия, что он-де рос, рос и вырос в гиганта, а вот у Рихтера, мол, начался спад. Почему такая неблагодарность?

Разве можно забыть рихтеровские концерты на протяжении многих сезонов: какая исходила от его личности мощь и заряжала, наэлектризовывала всех присутствующих в зале. В Рихтере восхищала свобода, то, что он се6е позволял. Из уст в уста передавалось, что когда его, наконец «прощенного», допустили в сферы, включили в праздничный концерт, сопровождающий высокое застолье, он, сидя за роялем, не начинал играть, ожидая, когда шум уляжется, бряцанье вилок. И — таки дождался. Иначе не мог. Другие, тоже очень талантливые, могли, а он нет. И заплатил: за границу не выпускали двадцать лет.

Есть чем восхищаться. Но опять же, у нас принято достоинствами одного корить другого. Не терпим мы многообразия: боимся что ли ориентиры потерять, запутаться, что хорошо, что плохо? Без крайностей для нас все словно теряет смысл. Уж коли Рихтера приняли как символ свободолюбия, значит Гилельсу определили роль официальную, как представителя властей.

Он вроде бы подходил. Награды, звания, лауреатство ведь не бывают без одобрения инстанций. «Посланец советского искусства» — такая миссия на него возлагалась, когда уезжал с гастролями за рубеж. Триумфатор. А на каких условиях триумфы эти осуществлялись — об этом позднее.

«Искусство Гилельса замечательно по масштабу… Каменная кладка его широких и крепких построений неотразимо и радостно действует на аудиторию…» — говорилось в тогдашней прессе. Привлекало оно и «здоровой целеустремленностью, непосредственностью и жизненной правдивостью исполнения, чуждого всякой эстетской утонченности, салонных изысков и манерности». А в журнале «Работница» был опубликован материал, где мама Мили Гилельса, получившего Первую премию, выражала свою благодарность правительству и лично товарищу Сталину за сына, за его светлое будущее.

Вряд ли такое реноме импонировало Нейгаузу, хотя, несомненно, он дарование Гилельса ценил. Но существует еще и такая тонкая вещь как симпатии и антипатии, ощущение духовного родства и наоборот. Впрочем, и без родства, без любви Нейгауз был настолько высоким профессионалом, что поставил свой диагноз правильно: Гилельс хотя и обрел уже в те годы славу, еще не стал тем Гилельсом, которого узнали потом. И чего именно ему тогда не хватало, Нейгауз определил с абсолютной точностью. Он был прав, а вот его окружение правоту эту исказило, внесло мусор, грязь.

«Каменная кладка» к Гилельсу прилепилась и преследовала долгие годы, когда от нее уже не осталось и следа, когда он, скажем, сонаты Скарлатти играл — все равно его этой «кладкой» прихлопывали. Впрочем, он молчал, все сжигая в себе. В результате диабет, нажитый еще в молодые годы, испарина, обмороки — предвестие комы, и жена, Фаризет, в близком кругу ее называли Ляля, всегда была наготове, чтобы в случае надобности вколоть шприц.