Выбрать главу

Для меня, собственно, ничего не изменилось. Как и прежде, я носилась из машбюро в секретариат, к редакторам отделов и к выпускающим номер, бдя поэтапно прохождения своих текстов и, признаться, не доверяя никому.

Психология хозяина-единоличника, пусть с мелким, но собственным производством, отвечала моему, как теперь понимаю, буржуазному нутру.

Призывы к всеобщему энтузиазму, глобальным задачам, требующим бескорыстия, как-то не воодушевляли. Сознательного сопротивления во мне не было, но я отказалась, еще будучи подневольной, штатной кобылкой, ответить на «почин», чтобы лучшие люди страны, представляющие гегемон, обнародовали, «как мать и как женщина», свою точку зрения по тому или иному вопросу, подписывая своей фамилией то, что за них сочинили журналисты. Романов это правило, давно бытующее, узаконил и даже установил норму выработки в соотношении: один материал авторский, два пишутся за кого-то. То был редчайший случай, когда я на общередакционном собрании встала, сказав, что даже в коробки конфет бумажка вкладывается: укладчица номер такая-то.

Но опять же, выплеск мой не стремлением к правде был вызван, а уважением к ремеслу. Я, пожалуй что, любила это дело, вне зависимости от отношения ко мне коллег.

Отношений, как мне представлялось, и не было: откуда, с чего бы им развиться? Влетая в кабинеты, схватив гранки, алчно впиваясь в них, я удерживала в памяти разве что как кого звать — и все. Но, как выяснилось, ошибалась. Позиция обнаруживается и при отсутствии вроде бы таковой.

Отношения, мнения формируются и вне личных контактов. То, что я ни про кого ничего в редакции не знала, вовсе не означало, что не знали, не изучали меня.

Шли годы. В «Советской культуре» сменялись главные редакторы, но секретарши при них оставались все те же, и, ожидая в приемной, с ними я сблизилась: Тамара-Люда, блондинка-брюнетка, меня чаем поили и, в благоволении, иной раз вне очереди запускали в начальственный кабинет. Там, как всегда, по-быстрому: отбить сокращаемые куски, а не вышло — и ладно. Вот так дожила до событий, уже много раз описанных, но, мне кажется, еще не осмысленных. И я пока не отважусь. Смею сказать только лишь о себе. Увы, ничего хорошего.

В августе 1991 года мне, снова зачисленной в штат, уже в качестве обозревателя, полагался отпуск, который я проводила на даче под Москвой. В тот самый день, 21-ого, в шесть утра позвонил приятель, и мы — да, услышали «Лебединое озеро». После чего выскочили на машине к Минскому шоссе, и увидели танки, движущиеся к столице. Естественно, как и большинство, торчали у Белого дома, волнуясь, переживая.

Об этом достаточно говорено. Ничего нового сообщить не могу. Разве что, на мой взгляд, в очевидной опасности проще и консолидироваться, и чувствовать себя порядочным человеком, а вот когда уже ясно, кто победил, случаются неожиданности, не только с окружающими, но и с тобой.

Ситуация, когда честные, благородные по одну сторону баррикад, а по другую — отпетые злодеи, не всегда однозначна. Все вроде бы ясно, но вдруг возникает чувство неловкости — и растет. А потом настигает стыд, и хотя время прошло, не получается от него отделаться. Так случилось со мной.

Не потому, разумеется, что не к тем примкнула: не к путчистам же! Но оказаться в толпе, преследуемой, гонимой — это одно, а в возбужденной, жаждущей крови низвергнутых — совсем другое.

Что бы было, кабы было — не знаю, нет охоты гадать. Но трагедия за три дня в фарс обратилась, может быть, нами заслуженный. Хотя кто ж мог тогда знать, что «форосский узник», олицетворяющий в тот момент демократию, свободу, сам все и спровоцировал, и приказ об аресте членов ГКЧП, своих сотоварищей, он отдал, а не Ельцин. Ну всех надул. И себя тоже.

А я, помню, примчалась в те эпохальные, казалось, дни, в редакцию «Советской культуры», официально числясь в отпуске: зачем, спрашивается? Но сердчишко забилось, увидев, что на стоянке полно машин. Опоздала? Один ракурс, ликующий: «Победа за нами!» И другой, в тот момент не отчетливый: ну а где же, дура, ты?

В газете, ясно, никто не работал. И на улицах праздник шел, сшибали памятники с постаментов. Мне их было и тогда не жалко, не жалко и теперь. Не в этом дело, а в податливости, жалкой, гнусной, энтузиазму разрушения, не соображая, и не считая нужным соображать — ради чего?

Не работали, но и в комнатах, и в коридорах народу набилось — не протолкнуться. Тут я сообразила, как без связей, симпатий, за кофе, в курилке наработанных, может вдруг сделаться неуютно. Меня, правда, не сторонились. Ничья, но и не чужая, не опасная. За долгие годы уж в одном точно смогли раскусить: карьеру не делала и не сделаю. Поэтому моего присутствия не стеснялись, обсуждая то один план, то другой.