Константин Павлович медленно спустился к одиноко стоявшей посреди двора картине. День набирал силу, солнце сушило воздух и деревья. От земли пахло теплой сыростью. Константин Павлович нервно заворочал шеей, словно мягкий теплый шарф и ворот куртки душили его, и усталыми глазами посмотрел на глубокое безмятежное небо. Дернул замок куртки, вздохнул и опустил руки, — почему-то именно сейчас заметил он, что у него сильно впалая грудь и дряблый живот.
Он не стал работать больше в этот день. Вернулся в комнату, тесную, со старыми скрипучими половицами, с нехорошей гримасой разделся и лег. О чем-то спрашивала Дарья, но он только покачал головой и не открыл глаз. Она посмотрела на его опавшее костистое лицо и жалостливо вздохнула.
Константин Павлович заворочался и приподнялся только вечером. В небольшое окошко было видно далекое зеленеющее небо. Тихий вечер стоял над деревней. Приподняться Константина Павловича заставили голоса, — неподалеку, через два огорода, во дворе у фельдшерицы пили чай. Слышались хрипловатый голос Серьги, быстрый говорок Митюшки, женский смех и звяк чашек. Потом на минутку все затихло, и вдруг женские голоса зазвучали слаженно и сильно. В промытом холодеющем воздухе, когда над полями горит и никак не может догореть заря, когда особенно печальной кажется прелесть осенних перелесков, голоса женщин звучали необыкновенно протяжно и грустно:
Потом песня смолкла. Багровый отсвет зари загорелся в окошке. Константин Павлович снова услыхал разговоры и смех, отвернулся от окна и решительно натянул одеяло, словно человек, покончивший все счеты с жизнью.
Ночью он впал в забытье. Ему виделся инвалид таким, каким он стоял на картине. Но стоял он не у речки, затерянной в скучных полях, а над морем, огромным и ласково вздыхающим, и в мыслях художника только теперь обозначилась идея его будущей картины: человек, отстоявший для радости людей это вечно сверкающее море. Шумел прибой, волоча космы пены и шурша галькой, звенели голоса, и Константину Павловичу казалось, что он слышит запах морского загара, исходящий от всего этого скопления людей, так экономно расположившихся на картине у ног щурившегося от солнца инвалида. Где-то в углу картины входила в воду молоденькая с гибкими загорелыми бедрами купальщица, и Константину Павловичу хотелось плакать от великой нежности к ее широкому, почти детскому лифчику на нескольких пуговицах, к ее узким девичьим ступням. Он плакал, не стыдясь слез, и говорил утешавшей его Леночке (все-таки он вспомнил, как звали ее): «Не бойтесь, Леночка, это легкие слезы. Стареющее сердце всегда ищет уверенности в будущем. Ах, Леночка, вы такая юная, чистая, свежая! И не нужно плакать, прошу вас, — отсталый умирает в одиночку». Дальше начиналась какая-то чепуха. Ему снова чудился запах морского загара — запах солнца, соли и теплого юного тела, он не находил себе места, метался и кричал, чувствуя от напряжения жар в висках. «Не хочу! — кричал он. — Не хочу… На поезд! На по-оезд…»
— Домой, видно, просится, — проговорила фельдшерица, глядя, как из тонкой иглы шприца ударил чуть видимый фонтанчик. — Ну-ка, подержи ему руку.
Сделав укол, она спросила:
— Дома-то у него есть кто?
Дарья только вытерла мокрые глаза.
— На поезд ему нельзя, — сказала фельдшерица. — Какой тут поезд! В район надо везти.
— Серьгу, что ли, просить? — спросила Дарья.
— На его кляче-то? Тут машину надо, да поскорее!
Через час порожняя полуторка, громыхая бортами, выбралась из разбитых деревенских улиц на пустынную ночную дорогу. Темь расступилась и сомкнулась снова, едва качающийся, как спросонья, свет скользнул по изгородям, избам, рассеялся в остуженных росой полях; но слышно было долго, как разгонялся и гудел вдали мотор, все торопливей убегая от деревни. Но вот затихла и машина на дороге, и тогда издалека-издалека долетел бессонный печальный переклик: близилось утро, петухи отпевали ночь.