Впрочем, коту-то не объяснишь. А уж этому коту — тем более: он сделал выбор в пользу человеческой ласки и безопасной, теплой квартиры, хотя у него имеется прекрасная возможность шастать на улицу через балкон, устраивать разборки с покусившимися на его территорию, покорять кошечек и наводить свои порядки окрест. Но Корж не хочет, возможно, потому, что помнит, что когда-то с ним сделали люди. Коржу повезло. Если бы в груди у мало́й не билось огромное, судя по всему, сердце, не таскала бы она в дом с улицы всех сирых и убогих, на «радость» тете Наде, которая после, охая и ахая, носилась с найденышами по всем местным ветеринаркам и приютам. И тогда почил бы уже Корж наверняка — от мышиной отравы, собачьих клыков или колес автомобиля. Или замерз бы насмерть «в студеную зимнюю пору».
Родственная душа, на жизнь грех жаловаться обоим.
— У меня тоже неплохо, не гони, — ухмыльнувшись, прошептал Егор. — Спасибо, что поинтересовался.
Они с котом так бы и продолжали играть в эти гляделки, как вдруг со стороны кухни раздался страшный грохот, а спустя пару мгновений послышались тихие жалостливые причитания. И началось! Корж, забирая когтистыми лапами по паркету, тут же дал стрекача в противоположную от звука сторону, Егор, особо не раздумывая, кинулся внутрь. Где в этой квартире кухня, он знал прекрасно — в былое время с матерью провел на ней немало вечеров. Одновременно с ним из своей комнаты с перекошенным от ужаса лицом и круглыми глазами на скорости пробки из-под шампанского вылетела мала́я.
— Тёть Надь?!
— Мамочка! Ты в порядке?
Представшая его взору картина озадачила: тетя Надя распласталась на полу — рядом с пачкой соли и опрокинутой табуреткой — и вставать не торопилась.
— Вы целы? — повторил Егор вопрос Ульяны, помогая перепуганной внезапным полетом и пока не оклемавшейся соседке подняться на ноги. Та что-то неразборчивое прокряхтела в ответ, и, кажется, это неразборчивое нечто было не для печати. Наверное, ослышался. За эти несколько десятков лет в его голове сформировалось вполне определенное представление о Надежде Александровне как об интеллигентной, одинокой, тихой, чуть сварливой, но мягкосердечной женщине, к которой всегда можно обратиться за помощью и ее получить. Воспоминания о единственном случае, когда соседка неожиданно явила миру тёмную сторону своей доброты, давно покрылись толстым слоем пыли.
Образ мало́й за минувшие десятилетия тоже сложился. Он привык к ней — этой девочке, она была частью дома, частью его детства, сначала часто, а затем все реже и реже, всё смазаннее мелькая на задворках его собственной жизни, и всё же продолжая составлять её пёстрый фон.
Вот тёть Надя катит перед собой красную клеенчатую прогулочную коляску — на тот момент Егору было восемь, он с семьей только-только сюда переехал. Вот тёть Надя ведет трехлетку в белоснежном облаке бантов в сад, а ему, стало быть, девять. Вот он сам ведет ее из сада, потому что тётя Надя не успевает из института. Вот — первый класс, а банты те же, из широких гофрированных лент. Советское наследие. Ему тринадцать. В школе банты заменили яркие — красные, зеленые, желтые, синие — атласные ленты, с которыми, как сейчас помнит, мала́я постоянно мучилась, потому что они то и дело норовили развязаться. Вот ей восемь или девять, она взрослой себя возомнила и за этим высоко вздернутым носом оказалось так занятно наблюдать, что он перестал отказывать себе в удовольствии лишний раз ее спровоцировать и после наслаждаться её насупленным видом. Потом извиняться, конечно же, все-таки не чужая. Вот она на лавке сидит и рыдает ему в плечо — всякое бывало. Вот у неё школьный выпускной, вот — вступительные экзамены. Снова выпускной — уже в институте.
В общем — ничего особенного. Всё, как у всех. Ну, фактически…
В его сознании Ульяна так и осталась ребенком, на горшок при нём ходившим. Со своих семнадцати лет он перестал за ней приглядывать: «необходимость отпала». Переключил внимание на другие интересы, коих образовалась куча-мала, смирился и отпустил. И приглядываться к ней перестал тоже: мозг пришел к выводу, что правильнее сместить фокус. И тем не менее, как бы ни сложилось, Ильины — это константа, жирная непрерывная линия, идущая через всю его другую жизнь. Раньше тянулась еще одна такая же жирная линия, но в его двадцать пять оборвалась. Остались только соседи. И он за них цеплялся, только за них.
Образ мало́й сложился, закрепился, зацементировался, отпечатался в подсознании фотокарточкой, и потому Егор оказался абсолютно не подготовлен к фокусам этого беспокойного майского утра. Его застигли врасплох.