Он успокоенно смеялся:
— Вы пугаете, а мне не страшно. Вот так именно Лев Толстой говорил о Леониде Андрееве: он пугает, а мне не страшно...
— Все-то вы знаете, — шутила она, а он соглашался не без горделивого тщеславия:
— А как же! Мы люди шибко начитанные...
Был он осанистый, седоголовый, с большим белокожим лицом, сероглазый, отлично воспитанный. Даже сестрам и нянечкам целовал руки и, если просил что-либо: утку, стакан воды, лекарство, — постоянно извинялся и не уставал повторять:
— Пожалуйста, простите, вам не трудно?..
Три недели назад во время дежурства Эрны Генриховны его привезли в больницу. Эрна Генриховна спустилась к нему в приемный покой. Он полулежал на стуле, рядом стояла дочь, держала его за руку. Завидев Эрну Генриховну, он попытался было привстать, но внезапно резко побледнел и рухнул обратно на стул.
— Сидите, — строго приказала Эрна Генриховна. — Сейчас определю вас.
Он слабо улыбнулся, попробовал пошутить:
— Видать, мои алмазы тронулись с места...
Эрна Генриховна не ответила ему, позвонила завотделением, дежурному анестезиологу, провела короткое совещание. И было решено, не откладывая на утро, оперировать.
Оперировал завотделением доктор Высоцкий, она ассистировала ему. Высоцкий, хмурый, желчный, бросил ей через плечо:
— Камней уйма...
— А вы ожидали монгольскую пустыню? — не могла не съязвить Эрна Генриховна.
Все прошло нормально. И сердце не отказало ни разу, и давление оказалось на уровне.
На следующий день к вечеру Эрна Генриховна явилась к Скворцову, раскрыла ладонь. В ладони горсть камней серовато-желтого цвета.
— Вот они, ваши алмазы, любуйтесь...
Скворцов только-только начал приходить в себя, Изумленно вгляделся в камни:
— Неужто это они и есть, мои мучители?
Потом попросил отдать их ему, он отполирует их как следует и сделает четки, будет перебирать четки, вспоминать о том, что было.
— Вам сейчас не о четках следует помнить, а пить боржом, — строго сказала Эрна Генриховна.
И когда на следующее утро к ней пришла его дочь, она повторила еще раз:
— Ему нужен боржом!
Дочь Скворцова, худощавая, рано увядшая блондинка с прозрачной, желтоватой кожей и бледно-голубыми глазами, похожая на постаревшего ангела со старинной открытки, слушала ее и кивала:
— Да, да, понимаю...
Он уже поправлялся, уже ходил по коридору, кутаясь в чересчур широкий для него застиранный фланелевый халат. Иногда присаживался в коридоре возле телевизора, с интересом смотрел различные передачи, но в то же время строил из себя пресыщенного эстета, небрежно цедил:
— Нет, друзья мои, как хотите, а это не искусство...
Очень хотел, чтобы к его словам прислушивались, чтобы ценили его мнение. Был несколько честолюбив, ну и что в том такого?
Был... Странное дело, только что вышагивал по коридору, отпускал не всегда смешные остроты, как он называл их, «мо», вынимал из холодильника бутылку боржома, наливал боржом в стакан, умоляюще поглядывал на Эрну Генриховну: «Голубушка, домой хотца, когда?» — садился за стол в палате, со вкусом разворачивал свежую газету. Он любил читать газеты первый, потом уже давал читать другим.
«Странное дело, — размышляла Эрна Генриховна, по-прежнему стоя у зеркала, глядя в него, но уже не видя себя. — Казалось бы, за долгие годы и на фронте, и здесь, на гражданке, можно было бы привыкнуть к смерти. Я же врач, скольких мне пришлось провожать в последний, как говорится, путь! Разве я переживала когда-нибудь так, как сейчас? Можно подумать, что Скворцов был мне близким человеком? Что он, мой родственник или я дружила с ним давно? Нет, нет и нет! А вот, поди ж, казалось бы, еще один летальный исход, еще один среди остальных, но не могу примириться. Не могу, и все тут!»
Ей вспомнилась дочь Скворцова, ангелок с бледно-голубыми глазками. На этот раз глазки были красные, опухшие.
— Как же так? — спрашивала она. — Папа был уже совсем хороший... — Губы ее дрожали, по щекам катились слезы.
Нянечка Домна Петровна, дольше всех работавшая в больнице, сказала, глядя на нее:
— Как ни говорите, дороже отца у нее никогошеньки на всем белом свете...
— А вы откуда знаете? — удивилась Эрна Генриховна.
Домна Петровна взглянула на нее светлыми, утонувшими в морщинах глазами.
— Откуда? Откуда. От разговора.
— Какого разговора? — не поняла Эрна Генриховна.
— Самого простого. Говорила с дочкой, все как есть поняла...
Домна Петровна вздохнула от глубины души и поплелась по коридору в угловую палату, откуда уже доносился чей-то настойчивый, долгий звонок.
«Она говорила, а вот я ни разу не удосужилась, — подумала Эрна Генриховна, провожая глазами старуху. — Я всегда как-то сверху вниз смотрела на эту поблекшую худышку, а ведь у нее своя жизнь, свой мир, дорогой и нужный лишь для нее, и свои какие-то печали, и радости, и горести. Домна Петровна поговорила с нею и все узнала о ней и поняла ее так, как следует понимать другого человека, а я, а мне до нее не было дела, не было и нет...»