В самолете Трубецкой рассказал про Циклопа, одного из некоронованных царьков страны. Начал с того, что у этого человека, к которому мы летели прямо в лапы, было целых два хороших, солидных, человеческих имени: Вельяминов Сидор Аверьянович, известный депутат Госдумы от партии власти, записной патриот, который то и дело мелькал на экране, произнося горячие проповеди о необходимости гражданского согласия и политической стабильности, и Коханидзе Иван Иванович, председатель множества акционерных обществ и биржевых контор, занимающихся нефтяным промыслом и банковскими спекуляциями. Я не удивился подобному раздвоению, то ли еще бывает, но уточнил:
— У него что же, есть двойник?
— Это не нашего ума дело, — исчерпывающе ответил Трубецкой.
Под именем Коханидзе Циклоп стал известен в Москве раньше, чем под именем Сидора Аверьяновича. С зоны он вышел аккурат под начало реформ и был одним из тех авторитетов, кто подмял под себя несколько эмбриональных полудиких шаек, только начавших трясти высунувшихся отовсюду предпринимателей, и сколотил из них мощную мобильную организованную структуру. Был он в ту пору смел, беспощаден и внезапен, как налетевший тайфун. Лично участвовал в карательных акциях и, будучи от природы наделен обостренным чувством юмора, придумал несколько забавных, необыкновенно убедительных пыток, которые впоследствии вошли в обиход любой мало-мальски уважающей себя группировки. К примеру, с зарвавшегося молодого хлебопека Кости Менделева с живого слудили кожу, а буйному биржевику Герке Захарову, похвалявшемуся тем, что законтачил с американской компанией «Локхид» и потому сам черт ему не брат, по древнему скифскому обряду переломили хребет, и бедолага трое суток подыхал в кладовке в собственном офисе. В нарождающейся свободной Москве все эти подвиги, конечно, быстро сделали из Циклопа героя, и его именем разве что не клялись при заключении крупных сделок.
Путь из низших бандитских слоев на самый верх, под свет телевизионных юпитеров, оказался для Циклопа настолько же крут, насколько быстр и легок: время ему благоприятствовало. Озорной ветерок августовской заварухи 91-го года подтолкнул его в спину, а дальше он и сам не оплошал. Поскакал, как гуттаперчевый мячик. Не успел изумленный народ похмелиться октябрьским расстрелом, как уже из заурядного мокрушника вылупился сначала солидный биржевик Коханидзе, а следом и велеречивый политик Сидор Аверьянович Вельяминов, крупно заявивший о себе бесплатной столовкой для обездоленного люда. Три неоценимых качества отличали Циклопа: редкое даже для зеков знание человеческой психологии, бойкий язык и слепая, звериная воля в достижении любой цели. Трубецкой начал сотрудничать с ним по линии МИДа, где у него, у Трубецкого, были давние, надежные связи. Помогал людям Циклопа с оформлением выездных документов, добивался таможенных льгот, а двух-трех его протеже легализовал до такой степени, что внедрил в официальные внешторговские структуры, и ныне до них не достанешь. Был период, когда они очень тесно скорешились, и Трубецкой заделался у Циклопа правой рукой, особенно по тем делам, которые не слишком вступали в противоречие с законом. Но чем ближе они сходились, тем заметнее вставали между ними непреодолимые противоречия. Уже перевоплотившись в Сидора Аверьяновича и взывая с депутатской трибуны к гражданскому миру, Циклоп все равно оставался Циклопом и деловое сотрудничество понимал не иначе как медленное, со смаком пожирание партнера, последовательное заглатывание — рука, нога, голова, кошелек. В чем-то главном это был очень цельный человек. Жена, партнер, побратим, подчиненный, лютый враг — для него было все едино. Разжуй, схарчи и выплюнь — вот и весь сказ. Такая жизненная установка вполне соответствовала философскому складу его ума. В редкие минуты душевного расслабления он чистосердечно признавался Трубецкому: «Я тебя люблю, Эдичка, ценю твою дружбу, ты вон какой нахватанный. Но споткнешься, словчишь — враз замочу. А куда денешься? Не нами заведено».
Трубецкой так же искренне соглашался с ним, что законы волчьего выживания придуманы не нами, но лезть в бандитскую клешню не собирался.
Четыре месяца назад он классно кинул Циклопа. Подготовительный период занял около года, но акция удалась блестяще. С помощью какого-то неведомого — имени Трубецкой не назвал — бухгалтерского гения он организовал «чистую» финансовую цепочку, по которой в один день перекачал женевский (основной) счет «Карата» сначала в Амстердам, потом в Нью-Йорк, потом в три проходных банка в Южной Америке, а далее след денег затерялся на необозримых просторах восточного континента. Говорили, Циклоп чуть не рехнулся, когда узнал, как невероятно лоханулся, и обыденкой, сгоряча посадил на кол двух самых надежных помощников из своего аппарата, но Трубецкой при этой назидательной экзекуции (один из помощников, будучи на колу, признался даже в изнасиловании пятилетней девочки), разумеется, не присутствовал. Спокойно попивал кофе в берлинском отеле, имея на руках вполне надежные документы на имя немецкого фармацевта Курта Ноймана.
— Зачем вам это было надо? — не удержался я. — Вы что, бедствовали?
Самолет неумолимо приближался к Москве, мы уже плотно поужинали, и меня слегка растрясло. Но против ожидания, я чувствовал себя бодро. И спросить хотелось совсем о другом. Трубецкой был намного моложе меня, ум его был устроен иначе, и, наверное, он бы ответил, если бы захотел. Но я не спросил, постеснялся.
— Не понимаешь?
— Нет, не понимаю. Неужто деньги значат так много, что ради них можно идти на все?
— Деньги для меня вообще ничего не значат. И вот что, Мишель, не хандри. В эту историю ты влип случайно. На Полину запал. Не кори себя. Она стоит того, чтобы рискнуть. Тебе, можно сказать, повезло.
Доверительность его тона меня не обманывала. Конечно, у него на уме было что-то такое, о чем мне вовек не догадаться.
Прелестная, юркая, как солнечный лучик, стюардесса подала напитки. Я взял апельсиновый сок, Трубецкой — коньяк.
— Хорошо, — сказал я. — Но если вы с Полиной хапнули целое состояние, то зачем вам эти так называемые фамильные драгоценности? К чему такая спешка?
Трубецкой, сквозь сигаретный дым, вглядывался, казалось, прямо в мою душу, меланхолически при этом улыбаясь.
— Помнишь Гоголя, писатель?
— Николая Васильевича?
— Помнишь Тараса Бульбу?
— Ты это к чему? — не хотел, но сорвался на «ты».
— Он вернулся за трубкой, а его привязали к дубу и сожгли. Жизнь против трубки. Скажешь, глупо? Нет, Мишель, разумно. Это гениальный штрих. Если бы он не вернулся за трубкой, он бы свою натуру предал. Тогда Гоголю пришлось бы писать другую историю… Здесь тот же случай. Если оставлю камешки Циклопу, очко сыграет, значит, буду такой же шавкой, как все. Не в бабках дело, Миша, нет, не в бабках. Действительно, кинул я его на много нулей, но воришкой буду мелким, как он сам. У тебя дети есть?
Переход был неожиданный, но я ответил без заминки:
— Дочка.
— Сколько ей?
— Двадцать четыре годика.
— Замужем?
— За прохиндеем.
— Ну вот и славно. За меня отдашь? Без приданого возьму.
В манерах Эдуарда Всеволодовича, в его смуглом лице было нечто такое, что заставляло относиться всерьез ко всему, что он говорил, ко всякой то есть ерунде, и лишь время спустя я ловил себя на том, что угодил в какую-то точно расставленную интеллектуальную западню. Для такого самоуверенного, знающего себе цену человека, как я, довольно унизительное ощущение. На сей раз я спохватился даже несколько позже обычного.
— Эдуард, ответь честно, ты принимаешь меня за обыкновенного пожилого недоумка?
Трубецкой никогда не задерживался с оценкой ситуации.
— Хорошо, что ты об этом спросил, Мишель. Возможно, нас с тобой не сегодня завтра снимут, как двух куропаток, поэтому лучше заранее выяснить кое-что. Хотя не знаю зачем… Нет, Мишель, я не считаю тебя недоумком. Чтобы уважать, для меня достаточно, что Полина тебя выбрала. Она в мужиках не промахивается. В тебе, если хочешь, есть этакая душевная девственность, заторможенность, которая, может быть, выше всякой доблести… Но ведь и я не тот, за кого ты меня принимаешь, Мишель, я же дворянин. Дворянин может быть гангстером, но не подонком. Как историк, ты же это знаешь.