Как раз наутро подкатил майский праздник, и несчастный банкрот прямо в таком натуральном виде, как был, отправился зачем-то к парку культуры на митинг красно-коричневой шпаны. Там ему сунули в руки плакат с изображением Ленина и броской надписью: «Ни одна сволочь не уйдет от народного суда!»
С этим убогим плакатиком, голый и скорбящий, он долго бродил под проливным весенним дождем, и со стороны невооруженным глазом было видно, куда он держит путь.
От Кости Курочкина я наконец выяснил, где мы находимся, то есть, где находится наш приют для умалишенных. Оказывается, не в Москве, а в Щелкове, и не в городе, а в лесопарке. В здании бывшего санатория для чахоточных. По словам Кости, запылавшего нездоровым румянцем, санаторий в прошлом году приватизировал некий грек, который первым делом выгнал отсюда всех туберкулезников, и теперь якобы город Щелково переполнен бродячими скелетами. Но появляются они только по ночам, а днем спокойно спят в могилах.
— Завидую тебе, — мечтательно добавил Костя.
— Почему?
— Тебя обязательно замокрят. Ты же здоровенький. Таких отсюда выносят только ногами вперед. Пятьсот баксов за жмурика. Цена разумная.
Второй постоялец был «пахан». Тщедушный, с продолговатой головой, окаймленной по краям белесым пушком. Звали его Гена Каплун. В свои тридцать лет выглядел он на все семьдесят. С виду совершенно безобидный, даже чем-то взывающий к состраданию. После купания, едва познакомившись с новыми товарищами по несчастью, заснул я вмертвую, а проснулся оттого, что этот самый пахан Гена сидел у меня на груди и явно душил. Лик у него в свете заоконного фонаря был ужасен.
— Ну что, курва, — хрипел он. — Поставить тебя на стрелку?!
Не без труда отцепил его худенькие ручки от горла. Костя Курочкин спокойно наблюдал за нами со своей кровати. Ситуация меня не удивила. С некоторых пор (года три уже) я воспринимал аномалии человеческих отношений как нормальную реальность.
— Не слышу ответа, — просипел душевнобольной, устраиваясь у меня на груди поудобнее. Еще с вечера я узнал, что он пахан и возглавляет какую-то жуткую азиатскую группировку «Черные братья». Параллельно преподавал математику в средней школе. В психушку его забрали прямо с урока.
— Покурить бы, Гена, — попросил я миролюбиво.
— Ты что же думаешь, фраер, закосил под писателя и меня провел? Где процент?!
— У меня уже есть крыша.
— Кто такие?
— Кузя Босх из Мытищ, — ляпнул я от балды.
— Врешь, падлюка! Кузю я лично замочил в прошлом году.
— Гена, — подал голос приватизатор. — Оставь его в покое. Давай лучше проведем собрание пайщиков.
— Заткнись. Иди сюда!
Костя слез с кровати и пришлепал к нам.
— Держи ему голову. Крепче держи! Я ему сейчас глаз выколю.
Костя послушно ухватил меня за уши, а пахан двумя растопыренными пальцами ткнул в морду. В глаза не попал, но было больно. Я завопил дурным голосом, напружинился и сбросил пахана на пол. Там он обо что-то чем-то ударился с таким звуком, словно разрубили полено. Костя сказал:
— Не сердись на него, Миша. Побесится и перестанет. У него припадки короткие.
— Ну конечно, он же мне глаз выколет, не тебе. Зачем ему помогаешь?
— Вынужден, — вздохнул Костя. — У него контрольный пакет.
— Ну, суки! — взревел с пола пахан. — Теперь обоих буду мочить! Осуществить угрозу он не успел. Видно, мы чересчур расшумелись: дверь открылась, вспыхнул верхний свет, и в комнату ворвались два санитара — дюжие ребята в форме омоновцев. Они не стали разбираться, кто прав, кто виноват, — действовали, как при задержании. Комната вмиг наполнилась мясницким покряхтыванием, воплями и стонами. Мы все трое получили свою долю тумаков. Больше всего досталось пахану. Когда его подняли с пола и враскачку швырнули на кровать, он хрястнулся башкой о стену и затих, возможно, навеки. Не удивлюсь, если в стене останется вмятина. Так и не произнеся ни слова, санитары-омоновцы исчезли, свет погас, и дверь захлопнулась. Я отделался двумя-тремя мощными ударами в брюхо и через несколько минут уже смог разговаривать.
— Костя, ты как там? — окликнул приватизатора.
— Ногу никак не разогну. Не поможешь, брат?
Кое-как, постанывая, подошел к его кровати. Действительно, правая нога у него была противоестественно подвернута за спину и пяткой торчала из-под левого бока. Перевернув Костю на живот, с большим трудом я распрямил ногу вдоль туловища.
— Нога полбеды, — утешил я. — Вон Гену, кажется, вовсе укокошили.
— Нет. Пахана нельзя убить. Он бессмертный.
Оказывается, в той палате, где они лежали прежде, пахан тоже каждую ночь качал права, и каждую ночь его беспощадно вырубали, а у него до сих пор ни одной царапины.
— Утром сам увидишь. Миш, а ты правда писатель?
— Правда.
— Я не для понта спрашиваю, — оживился Курочкин. — Может, мы с тобой сгоношим одно маленькое дельце.
— Какое?
Костя загадочно ухмыльнулся:
— Не-е, пока рано говорить. Надо еще с Юрием Владимировичем посоветоваться.
Несмотря на побои, голова в этот ночной час была у меня свежая, как с грядки.
— Послушай, Константин. Ты бежать отсюда не пробовал?
— Зачем? Тут лучше. На воле уже все приватизировано. Да и потом, я-то могу хоть завтра выйти. А ты навряд ли.
— Почему?
— Да слыхал по разговорам. Ты, Миша, идешь по нулевому варианту. За тебя уплачено.
— Что значит — нулевой вариант?
— Ну это которых кладут на списание. Полечат немного, чтобы карту заполнить, и усыпят. Я же тебе говорил — пятьсот баксов один жмурик.
— Чего-то не верится.
— Скоро проверишь. К концу месяца тебе электрошок назначат. Это уже считай — лампочка загорелась.
Следующие два-три дня я постепенно выкарабкивался из желтой, тягучей мути, в которую погрузился после цикла лечебных инъекций. Ощущения были такие, что постоянно опаздываю — в речи, в движениях, — словно все внутренние центры покрыты липкой пленкой. Словно никак не могу до конца проснуться. Но не это главное. Самые большие неудобства доставлял хрупкий стерженек, который повис под сердцем, трепетал и грозил сорваться или раскрошиться. Я точно знал, если это произойдет, то мне хана.
К Юрию Владимировичу на утреннем обходе обратился с просьбой: нельзя ли хоть полчасика побыть на свежем воздухе? Ведь моих соседей, пахана и приватизатора, выводят каждое утро. За что им такая привилегия? Надо заметить, что плюс к другим неприятным ощущениям — заторможенность реакций, стерженек в груди — я испытывал постоянное, ровное удушье. Казалось, зарешеченное окно, хотя и с открытой форточкой, вовсе не пропускает воздух.