…Утром впервые по-людски разговорились с Зинаидой Петровной, добродушной медсестрой. Костю с паханом, как обычно, увели на прогулку, я, как обычно, валялся на кровати. Зинаида Петровна производила влажную уборку, небрежно мазюкая мокрой шваброй от окна до двери.
— Дорогая Зиночка, — обратился я к ней, — вы бы хоть газетку принесли, что ли. Не знаю даже, что в мире делается.
— Да зачем тебе?
— Ну, вроде, раньше-то привык, почитывал.
— Что раньше было, забудь. Теперь тебе это ни к чему, — шутейно погрозила шваброй.
— Дорогая Зиночка, давно хочу спросить, только, пожалуйста, не обижайтесь. Как могло случиться, что такая красивая, замечательная, интеллигентная женщина работает в таком мрачном заведении? Мне кажется, вам тут вовсе не место.
Заведя разговор наобум, не ожидал, что задену в ней какую-то тайную, заветную струну. Отставила швабру и бухнулась всей пышной тушей на стул, обрушив в комнату маленькое землетрясение.
— А где ж мне, по-твоему, быть?
— Ну не знаю… Мест много… У вас, наверное, прекрасный муж, дети…
Вторично попал в точку. Лошадиные, бездонные глаза затуманились.
— Нету у меня мужа.
— Что же с ним сделалось?
— Бросил меня, рожа пьяная, конопатая!
Я изобразил великое изумление:
— Вот, Зиночка, удивили! Что же он такой за дурак? Да будь у меня такая женщина, я бы с нее пылинки сдувал. Ноги мыл и воду пил. Э-э, да что говорить…
Третье попадание было роковым. В лошадиных, прекрасных глазах вдруг сверкнула робкая улыбка.
— Никогда со мной так не говорили… Ты что, правда меня хочешь?
— Я все-таки мужик, Зина, хотя и полоумный. Об этом можно только мечтать.
— Хочешь прямо сейчас?
Она произнесла это с пылкой готовностью юной француженки, собравшейся на костер. Невзначай я затронул в ее сердце что-то такое, что трогать не следовало, что трогать подло, но у меня не было выбора. Кто-то должен помочь, но кто? С Юрием Владимировичем контакт не налаживался, костоломы, которые приносили еду, были явно невменяемыми и на человеческую речь реагировали утробным гоготом, подобно множеству их собратьев, раскатывающих по Москве на «мерседесах».
— Сейчас, боюсь, не получится, — признался я угрюмо. — Сколько в меня всякой гадости вкачали. Организм весь разрушен. Да еще в какой духоте живу целый месяц.
Слезинки просохли на щеках Зинаиды Петровны, она глядела на меня прямо, бесстрашно.
— Эх, Миша, кабы ты мою жизнь знал. Был мужик, точно. Он-то мне все жилы и вымотал. Пьянь безобразная. С бутылкой спал, не со мной. А пропал — и его жалко. Одна осталась, совсем одна. Квартира хорошая, большая, зарабатываю прилично, а веришь ли, иной раз посреди ночи усядусь в кровати — и вою. Такая тоска!
— Кому понять, как не мне. Я ведь тоже одинокий человек.
— Не женатый?
— Не то слово! Жена-то вот сюда и скинула на поругание.
Следом произошла такая сцена, которая может привидеться лишь в бреду. Тучным телом она привалилась ко мне, прилегла, а я послушно сцепил руки на ее необъятной спине. Лежали не двигаясь, молча, щекой к щеке. Густой, сочный запах травяной прели окутал нас. Если бы я захотел высвободиться из неожиданного любовного объятия, скорее всего, нежная, теплая гора женской плоти расплющила бы меня, как котенка.
Полежав на мне уж неизвестно сколько времени и смачно поцеловав в губы, Зинаида Петровна поднялась и, не оглядываясь, поплыла к двери.
— Зиночка, а швабра! — пискнул я вдогонку. Вернулась за шваброй. Лицо отрешенное, как после долгого сна. На меня больше и не взглянула.
Вскоре вернулись пахан с приватизатором. На Косте больничный халат раздулся спереди, как на жабе. Оказывается, протащил под халатом ворох цветущей черемухи. Это было нарушением правил. Без разрешения врача больные не имели права приносить в палату что бы то ни было. Цветы, полагаю, тоже. За этот романтический жест нам всем троим могло крепко достаться на орехи. Но когда Костя бросил пышные ветки на стол и по комнате поплыл терпкий аромат, я поневоле заулыбался.
— Детство какое-то, — пробурчал пахан. — Но я разрешил. Почему нет.
Костя сиял, как майский день.
— Для тебя принес, Миша. Хоть полюбуйся перед смертью. Чуешь, весной пахнет.
За несколько дней я привык к обоим сумасшедшим, их общество меня не тяготило. Напротив, если их не было, я скучал, в голову лезли всякие подозрения. С Костей Курочкиным мы вели долгие разговоры обо всем на свете, но больше всего, разумеется, о приватизации как высшей форме человеческой жизни. Умом он был хваток, а характером застенчив. Кстати, Костя был первый, кто толково объяснил мне, зачем вообще новым властям понадобилась приватизация. Поначалу это был самый удачный, законный, способ перевести огромные богатства в руки небольшой (сравнительно) кучки заединщиков, в основном из вчерашних партийных начальников. То, что это был обыкновенный грабеж, я, как и большинство сограждан, давно испытал на своей шкуре, но этим вопрос не исчерпывался. Оказывается, приватизация, по Костиному суждению, как революция, как гражданская война, в конечном счете обязательно уничтожает тех, кто ее затеял, ибо они совершенно не представляют, как распорядиться награбленным, и не понимают истинного смысла произведенных в обществе перемен. Это воры, возомнившие себя властителями судеб, и крах их неизбежен. Приватизация, как детонатор, приводит в действие колоссальные резервы производительных сил, и чтобы стать с нею вровень, надобны совсем другие люди, не воры, не партийные перевертыши — а нормальные работники, примерно такие, как мы с Костей, или даже такие, как Геннадий Иванович, если бы он не руководил группировкой «Черные братья», а надумал вдруг вернуться в школу, где когда-то учил ребятишек математике.
— Еще раз вякнешь, — обрезал пахан, — язык вырву, понял, нет?
— Да что ты, Гена, это я так, к слову, чтобы Мише было понятнее. У тебя свой путь. Но все же, поверь, если бы школа, где ты работал, была приватизированная, ты бы сюда не попал.
— Тебя что же, гниду, на бабки поставить, как писателя?!
Пахан взъярился не на шутку, и, чтобы его успокоить, мы с Костей дружно пообещали отчислять ему двадцать процентов от первых же приватизированных издательств.
Наши задушевные разговоры втроем, услышь их посторонний, могли показаться горячечным бредом, но, конечно, не большим, чем любая из нынешних телевизионных передач, которые вся страна смотрела, открыв от счастья рот.
Как раз в тот день, когда Костя приволок в палату черемуху, меня впервые вывели в коридор. Явился незнакомый костолом в форме омоновца и зычно гаркнул:
— Кто тут Пушкин, ты что ли? Давай на медосмотр!
Путь от палаты на первый этаж был коротким, но для меня вылился в целое путешествие. Ноги подгибались от ватной слабости, кружилась голова, а когда в большом распахнутом окне я увидел больничный сад и близкое шоссе с катящим по нему грузовиком, то чуть не выпрыгнул впопыхах. Омоновец, угадав мое устремление, своевременно пихнул меня в спину, и я пролетел по воздуху не только остаток коридора, но и часть лестничных ступенек.
С разбитыми коленями и боком, чуть не плача от боли, я очутился в обычном медицинском кабинете — с кушеткой, шкафом с инструментами и письменным столом. Кроме Юрия Владимировича, здесь была еще пожилая женщина, благообразная, с высокой немодной прической и в круглых очках. Юрий Владимирович стоял у окна (решетка!), а женщина сидела за столом. Пустые рыбьи глаза, бледная улыбка. Ко мне обратилась любезно:
— Значит, вы и есть известный писатель Коромыслов-Желябин?
Я кивнул.
— Ну что ж, садитесь, побеседуем.
Я молча сел на стул. Юрий Владимирович сказал:
— Как и докладывал, курс по методу Санеко, оздоровительная терапия, психотропное воздействие. Результаты — ноль. Полагаю, Таисья Павловна, у пациента повышенная рефлекторная защита. Случай, как видите, не рядовой.