Выбрать главу

— Видел.

— Не самые последние люди, да? И не считают зазорным поклониться. Почему, спросишь? Потому что понимают суть происходящих в обществе перемен. А ты, видать, не понял. Да и Трубецкой, за которым ты потянулся… Вот что меня изумляет. Смышленый человек, образованный, и не заметил, как поезд ушел. Его стихия — авантюра, беспредел, а сегодня эта карта уже не играет. Сегодня опять закон торжествует. Только мы его заново переписали, пока вы ушами хлопали, понимаешь, писатель? Это хороший, справедливый закон, он охраняет честных, предприимчивых, богатых людей, а всякую шушеру и мелюзгу, которая только и ищет, где бы на халяву ухватить кусок пожирней… Смотри, как любопытно получается, Миша. У меня, признаюсь, пять классов начальной школы за плечами да несколько ходок, но я шагаю в ногу со временем, и я уважаемый государственный человек. На моей стороне собственность и право. А вы с Эдичкой позаканчивали университеты, пыжитесь, храбритесь, норов кажете, но сгниете в помойной яме. Ты думаешь — казус, обман зрения, а я скажу — историческая закономерность. Вот так-то, писатель. Мир всегда стоял на трех китах — деньги, власть и порядок, а кто думает иначе, тот сам дурак.

Он так долго говорил, что я успел докурить вторую сигарету; но слушать его было поучительно. Он немного путался в умозаключениях, но в главном был прав. Деньги и власть правят миром, и порядок установили новые хозяева жизни, мутанты, пожиратели протоплазмы, поэтому спорить с ним, доказывать, что существуют другие ценности, которые для многих людей важнее, чем деньги, бесполезно. Да и не ко мне была обращена пылкая речь. Возможно, это была репетиция каких-то завтрашних публичных выступлений. Все-таки выборы на носу.

Федоренко доломал очки и горестно поник, разглядывая две уродливые половинки оправы. Лиза внимала словам Циклопа с таким выражением, будто встретила пророка.

— Что молчишь? Язык проглотил?

Во рту у меня действительно пересохло, но язык был цел.

— Трубецкой ждет ответа, — сказал я. — Что ему передать?

Вельяминов сморщился в досаде — не в коня корм! — отошел к столу, попутно слегка хрястнув Федоренко по затылку:

— Проснись, помощничек! Слышишь, писатель интересуется, что Эдичке передать. О себе не думает. С ним-то что будем делать, Иван?

— Может, еще разок простим? Глупый он, одурманенный. Но в сущности безобидный.

— В тихом омуте, Ваня, черти водятся. Ты тоже Иисуса из себя не строй. Из-за таких безобидных все убытки… Хорошо, Миша, ступай, посиди в приемной, я подумаю малость. А ты, девушка, задержись…

Лиза осталась в кабинете, я поднялся и вышел. Мне-то что. Мавр продолжал делать свое незатейливое дело.

Пухленькая секретарша будто только меня поджидала, подняла дымящийся кофейник. Подмигнула шаловливо:

— Вам с молоком или без?

— Пожалуй, без.

Принял из пухлых ручек фарфоровую чашку. Глотнул не задумываясь. Какая-то терпкая смоляная горечь потекла в глотку.

— Что за кофе, чей?

— Самый лучший. Яванский.

Я еще отпил. Ничего, горячо. Уселся в кресло, располагая покурить. По-дурацки улыбался. Надо же, еще сто лет пройдет, а общество красивой женщины все так же будет вызывать в груди тихое блаженство. В дверь вошел высокий мужчина с суровым лицом, с какой-то белой тряпицей в руках. Шагнул ко мне.

— На-ка, нюхни, дружок.

Я не хотел ничего нюхать, взмахнул ручонками, облив колени горячей жидкостью. Мужчина плотно придавил тряпицу, сжав голову словно в железных тисках. Заплясали в мозгу яркие желтые свечки, больше ничего не почувствовал…

23. ПРОЩАЙ, ЗИНАИДА ПЕТРОВНА

Очнулся — и не пойму, где я? Эдгар По, помнится, больше всего на свете боялся именно таких пробуждений. Ему все чудилось, что он уже в гробу, в могиле, под землей. Он страдал летаргией и опасался, что однажды родственники не отличат спящего от усопшего и похоронят его заживо. В одном из рассказов он приводит жутковатые свидетельства того, что многих хоронят заживо — кого по ошибке, а кого и с умыслом; при раскопках старинных погостов обнаруживают сидячие скелеты, либо скелеты в невероятных, скрученных позах, что доказывает, с какой немыслимой энергией живые трупы пытались в страшных корчах пробиться обратно на белый свет. Великий Эдгар предвидел, что его ждет похожий конец, но умер он, как известно, нормальной, спокойной смертью, накурившись анаши, на скамейке в городском парке.

Но я не мистик, далеко мне до Эдгара, поэтому быстро разобрался, что я не в могиле, а похоже, в тюремной камере. Узкая каморка с дощатыми нарами, разделенными проходом, с обыкновенной тускло горящей лампочкой над дверью. Эмалированный тазик в углу — параша.

В камере я был не один: на соседних нарах спиной ко мне лежала женщина очень крупных габаритов. Я почему-то сразу догадался, что это Зиночка. Окликнул негромко:

— Зинуля, ты?!

Заворочалась, заохала, перевернулась на спину — да, это была она, но поразило меня не это. Да, это была она — с ее грузными статями, с милым, лошадиным оскалом — и все же словно не она, а гипсовый слепок с прежней Зиночки. Возможно, виновато было освещение, или то, что я не совсем очухался после хлороформа и кофейного наркотика, но испугался ужасно.

— Зиночка, скажи хоть слово! Отзовись!

— Это ты, Миша? — тон робкий, удрученный, словно эхо прежнего звучного, сильного голоса.

Потянулся к ней, благо рядом, дотронулся до теплого плеча. Не отстранилась, не подалась навстречу, и в замутненных глазах абсолютная пустота.

— Зиночка, что с тобой сделали?!

— А что со мной сделали? Ничего.

— Ты видишь, слышишь меня?

— Конечно, вижу. Почему ты волнуешься? Ты как сюда попал?

Вопрос логичный, нормальный, но заданный таким равнодушным тоном, каким, наверное, переговариваются земные знакомцы, встретившись в ином измерении.

Я сел, спустив ноги на пол. Взглянул на часы: половина третьего. Вероятно, ночь. На мне все цело: я имею в виду костюм, обувь и вот — часы. И тело на ощупь в порядке. Два сильных желания я испытывал: напиться воды и отлить воды. Осуществить второе желание было вполне в моей воле.

— Зиночка, отвернись, пожалуйста.

— Куда? К стене?

— Да уж, будь добра.

Облегчившись, присел к ней на нары. Я уже понял, что либо ее накачали какой-то гадостью, либо… Она сломлена, дух ее подавлен. Я читал про такое, но в чистом виде наблюдал впервые. Зомби, живой истукан. Материализованная утопия всех российских властителей, начиная с семнадцатого года и по наши грешные дни.

— Зиночка, что ты чувствуешь? Что у тебя болит?

— Ничего не болит. Мне хорошо.

— Они тебя мучили, били, терзали?

— Наверное. Но это давно. Не хочешь поспать, Миша? Мне трудно разговаривать.

С этими словами задремала. Глядела в потолок открытыми глазами, но я видел, что спит. Грань между сном и бодрствованием была для нее тоньше папиросной бумаги. Я тоже прилег на доски и, словно не о чем было больше подумать, стал вспоминать наш удивительный роман. Психушка, лечебный курс, ухватистая бабища санитарка с куриным мозгом; и вдруг некая искра сверкнула меж нами; побег, три тысячи долларов, матушкина драгоценность, нежная, заботливая возлюбленная, сошедшая с полотен Рубенса. Боже мой, такова жизнь! Все рядом, все в одной душе и в одном месте.

Жажда мучила нестерпимо, и я еще раз окликнул:

— Зиночка, проснись на минутку.

Ни одна ресничка у нее не шевельнулась, но ответила, будто не спала.

— Чего тебе, Миша?

— Пить хочется, Зин. Не знаешь, как тут водой разжиться?

— Не-е, об этом не думай. Утром чаю дадут, потерпи.

— А если в дверь постучать, кто-нибудь придет?

Испугалась не на шутку:

— Ты что?! Не надо. Не беспокой их. Хуже будет!

— Так я только воды попросить.

Заворочалась — нары заскрипели. Подняла лохматую голову. В глазах — мольба.

— Прошу тебя! Ты ничего не знаешь. Не трогай их.