Выбрать главу

— Хорошо, Миша, — отозвался замогильным голосом. — Все сделаю, раз просишь. Но скажи одно, у тебя с головой в порядке?

— У меня — да. А у тебя?

— Миша, не обижайся, но пусть этот твой посыльный привезет расписку.

— Будет расписка, крохобор!

Руслан сверлил меня зрачками, как двумя паяльниками. Я передал ему трубку.

— Слушаю вас! — сказал он важно. Я забрал у него микрофон, приложил к уху. Трубецкой холодно спросил:

— Это вы Мишин гонец?

— Ага. Встретимся, да?

— Мне нужно часа два, чтобы управиться.

— Два, три — разница какая. Говори место.

Трубецкой подумал.

— Вы откуда поедете?

— Ты скажи куда, — хмыкнул Руслан. — Откуда неважно.

— Остряки, черт бы вас побрал, — выругался Трубецкой. — А то, что у человека свидание, вас, конечно, не касается? Двадцать пять штук, шутка ли! Может, вы скажете, чего там старый греховодник затеял?

— Чего затеял, не мое дело.

— Ладно, подъезжайте к девяти на Ногина. Устраивает?

— Очень устраивает. Давай на Курский вокзал, да? Там лучше будет.

— На Курский так на Курский. Где там?

Руслан долго объяснял, какой выход из метро, и как идти к кинотеатру, и где расположено кафе «Звонница», а Трубецкой никак не врубался, сердился, и это выходило у него блестяще. Наконец, сговорились, и Руслан отключил аппарат. Крупно хлебнул из горла, вернул бутылку.

— Друг твой дебил, да?

Я тоже выпил.

— Вот ты бы к женщине собрался, а тебе помешали. Чего бы сделал?

— Может, убил, — честно признался горец. — Смотря какой причина. Важный причина — женщина подождет.

— У тебя документ какой-нибудь есть?

— Зачем документ. Паспорт есть. Прописки нету.

— Захвати на всякий случай. А мне нужна бумага и ручка. Расписку напишу.

Руслан отнес телефон и вернулся с листом бумаги. Пока ходил, я осушил бутылку до дна. У нас еще оставалось время, и от нечего делать перекинулись снова в картишки. Произошло чудо: пару лимонов я отыграл на бубновой масти. Руслан был рассеян, что-то его беспокоило. Три туза выскакивали через раз.

— Скажи, Миша, твой друг — он кто?

— Хороший человек. Бывший профессор. Его даже в Америке уважают.

— Со мной лучше не хитри. Если чего знаешь плохое, скажи. Потом поздно будет. Я человек вспыльчивый, стреляю прямо в лоб.

— Викентий повода не даст, — уверил я. — Он тихий. Вы как друг друга узнаете?

— Ты же слышал. Он в черной шляпе, большой трость. Ореховый набалдашник. Узнать легко.

Отчего-то мне стало жаль могучего мусульманина, хотя он вовсе не шутил, когда сказал, что стреляет прямо в лоб. В Трубецкого вряд ли попадет.

В начале девятого попрощались. Руслан дал последние наставления: сидеть тихо как мышь, ждать. Хипежа никакого не будет: дежурит верный кунак.

— Чтобы веселее ждать, — намекнул я, — хорошо бы еще бутылочку.

— Бутылочка, девочки — все потом.

Вторично за этот вечер крепко обнялись.

27. В КАМЕРЕ
(Продолжение)

Был писателем, мнил о себе. Думал, напишу про Сухинова, про поручика, про несчастного, страдающего, бьющегося лбом об стену, затерянного в девятнадцатом веке брата своего — и кто-то прочитает, и у кого-то, ну, пусть у трех, двух десятков людей откроются глаза на правду жизни. Теперь спроси, о какой такой правде помышлял, убей — не отвечу. Как не отвечу на вопрос, где та недописанная рукопись, в чьих руках? Сожжена ли, валяется ли в мусорном баке, прибрана ли хозяйственным мужичком для домашних нужд? Жалею ли о затраченном всуе, впустую труде? Нет, не жалею. Нисколько не жалею. Чернышевский, помнится, переживал, когда забыл свою рукопись в вагоне (пьян был?), а я — нет.

Был мнящий о себе писатель, а стал дрожащий от страха, истерзанный кусок полугнилого мяса, остатками разума цепляющийся за то, что, в сущности, гроша ломаного не стоит. И если такое превращение возможно, а полагаю, не только возможно, но естественно, то какая еще есть правда жизни, кроме этой: гнусной, мелкой, отрицающей наличие Божества?

Писатель?

Самое ужасное, опасное явление на свете — это человек, знающий за других, как им жить, и диктующий свою волю. Если такой человек достигает достаточно высокого общественного положения, то сеет вокруг себя беду, как старуха лебеду. Обыкновенно это политики, которые вдруг, в силу каких-то потусторонних причин, начинают вмешиваться в природный ход бытия и навязывать миру свои порядки, якобы намного лучшие, чем были до них. Объясняют они свои патологические действия, как правило, стремлением к прогрессу и всеобщему счастью. Что на самом деле таится на дне их больных душ, один Господь ведает. Иногда кому-то из них удается совершить такие кошмарные деяния, которые отвергает нормальный рассудок. Миллионы ни в чем не повинных людей перемешиваются в труху, в гниль, целые поколения выкашиваются, как сорная трава; вся человеческая история зияет незаживающими ранами. Достаточно вглядеться в фигуры диктаторов, в которых персонифицировано вселенское зло — Чингисхан, Наполеон, Ленин, Гитлер, Сталин, — чтобы понять, о чем идет речь. В этот же сакральный ряд, торопясь, пытаются втиснуть свои ненасытные тушки многие из нынешних реформаторов. А что же писатель?

Да он только тем и отличается от политика, что излагает свои убогие воззрения, свои грошовые заклинания на бумаге и вроде бы не лезет нагло каждому в душу. Вроде бы ничего никому не навязывает, никого не принуждает жить по его хотению. Но это только видимость. Писатель, берущий на себя роль пророка и учителя жизни, еще хуже, грязнее любого политика-революционера, хотя бы потому, что его труднее поймать за руку. Зло, которым он смущает сердца, маня к лучшей доле, ведомой лишь ему одному, подобно радиации, разъедающей дух невидимыми, бесшумными взрывами. За целые века писатели так много насочиняли зловещей возвышенной чепухи, что теперь любой гад найдет в их книгах оправдания для своих преступлений, причем оправдания убедительные, подкрепленные талантом, умом и страстью.

Лежа в ожидании Руслана или в ожидании смерти, я дал себе слово, что первым делом, если вернусь домой, выкину с четвертого этажа пишущую машинку, но скорее всего, как обычно, пытался обмануть самого себя. Увы, никому не дано отречься от своей судьбы.

Я почти задремал, когда пришел хохотун Игорь. В руках поднос: каша, чай, хлеб. Взгляд, против обыкновения, унылый.

— Поешь немного, батяня?

— Который час, Игорек?

Оказалось, половина одиннадцатого. Выходит, я не почти задремал, а натурально проспал часа три. Спина — не разогнуться, в башке туман.

— Крепко тебя уделали, — посочувствовал Игорь. — Вроде ты мирный. За что, интересно?

— Много будешь знать, скоро состаришься, — ох, сколько я помнил таких никому не нужных истин. Игорь попытался хохотнуть:

— Держишься хорошо. Поешь, пока горячая. Я маслицем заправил.

— Ты что же, и за сторожа и за повара?

— Когда как.

Пожевал кашки с хлебом. Игорь стоял у стены в своей любимой позе мыслителя. Ясноглазый, молодой, крепкий. Встреть такого на улице, раньше бы подумал — студент, теперь — барыга, спекулянт, а он ни то и ни другое. Он же наверняка стоял за дверью, когда Зиночку казнили.

— Давно здесь работаешь?

— Годик будет.

— Нагляделся, небось, разных мертвяков?

— Я их еще раньше нагляделся, в Афгане.

— Вон как. Не снятся по ночам? Не пугают?

Прищурился — и не улыбался.

— Не о том думаешь, батяня.

— О чем же я должен, по-твоему, думать?

— На хозяина напрасно попер. Не с твоими силенками.

— Я не попер. Так вышло.

— О мертвяках вспомнил. Они, батяня, что здесь, что там — везде одинаковые. Не встают, не дышат. Это все бабушкины сказки. Но бывает такой мертвяк, что живее живого. Вот об этом подумай.

Он давал хороший совет, и я его понял.

— Спасибо за ужин, Игорь.

— На здоровье.

Собрал посуду, ушел.

Началась ночь. Первые час-два я лежал спокойно, прислушивался. Странно, но до сих пор я не имел никакого представления о том, где нахожусь. Склонялся к мысли, что это какое-то приватизированное отделение милиции, но почему же тогда здесь не было ни одного милиционера? Возможно, для надежности Сырой заменил их своими ребятами — Игорь, Руслан и прочий обслуживающий персонал, то есть все те же, как и повсюду, боевики на найме. Сборная солянка из шалых, не знающих удержу молодцов. На случай пыток одни, для убийств — другие, для нормального общения — третьи, вроде Игоря. Но сколько их тут всего, что это за здание, где из него выход — понятия не имею. А пора бы иметь. Я понял, о чем думает узник, брошенный в каменный мешок. Он думает не о том, как хорошо на воле, а о том, что неплохо бы очутиться в обыкновенной тюрьме, где есть хоть какой-то логический ток времени. Еще по психушке я помнил, что неопределенность перспективы губительнее для рассудка, чем даже демократическое телевидение со всеми его «полями чудес», рекламой тампонов и душераздирающими сериалами из жизни латиноамериканских кретинов.