Он и сам удивлялся — не подозревал раньше, какая сила таится в его молодом, крепком теле, и наслаждался сейчас этим новым, радостным ощущением. Дарья Романовна, глядя на сына, тоже радовалась в душе — может, работа отвлечет его от пустопорожнего занятия, а то, кроме бумаг да карандашей, ничего больше не знает. «Господи, — шептала Дарья Романовна, — господи, образумь его, наставь на путь истинный».
Елабуга отстраивалась заново, поднимались над пепелищами новые дома — и на Покровской, что шла мимо собора, и на Казанской улице, тянувшейся через весь город до самого почти соснового бора… Вырастали один за другим, как грибы после дождичка, каменные особняки, с каменными же крытыми воротами и въездами. Открывались новые лавки. И уже работали и гончарный, и колокольный, и мыловаренный, и салосвечный, и два пряничных завода, а в здании духовного училища, на Казанской, каждый день теперь слышны были стройные голоса мальчишеского певческого хора… Осень стояла сухая, ровная и долгая. К ней привыкли и не заметили, как подкрался первый зазимок. Утром как-то Иван проснулся, выглянул в окно, а на дворе снег. И первый следок от крыльца к воротам, прямой, как синяя строчка на белом листе… Захотелось выскочить поскорее и пробежать по свежему, чистому снежку. Легко, радостно было на душе, и до боли знакомое, много раз испытанное нетерпение овладело Иваном. Он торопливо встал, разыскал бумагу, карандаши и, вспомнив своих казанских товарищей и учителя Петровичева, тихо за-смеялся: «Острее затачивай карандаш…»
А там и до праздников рукой подать. Иван любил праздники, они, как веселые цветные картинки, скрашивали серое однообразие жизни. Их ждали и готовились к ним загодя — мыли и чистили, наводили блеск в домах. В больших кадках бродила, доспевая, брага. Пахло распаренной рожью, суслом. Накануне топились бани. Праздничным днем на улицах было шумно, тесно, стайками ходили девушки, словно чего-то выжидая, в лучших своих нарядах, щелкали семечки, а вечером спешили на посиделки…
В эти дни произошло событие, перевернувшее все вверх дном: Николай и Анастасея, дочь дяди Василия, решили пожениться. В доме переполошились — виданное ли дело, брат и сестра! Хоть и двоюродные, а все же близкие по крови — допустимо разве? Мать плакала, стараясь образумить Николая, а он упорно стоял на своем: «Я ее люблю… и она меня тоже. Разве этого мало?» Отец был тих и растерян, видно, такой оборот обезоружил и озадачил его, а рубить сплеча он не любил. «Если голову имеет, — говорил отец, — сам поймет». Однако Николай ничего не хотел понимать и твердил одно: «Мы же любим друг друга, разве этого мало?» Приходил дядя Василий, злой и расстроенный, о чем-то долго разговаривал с отцом, а Николаю сказал, глядя в пол: «Ты эту дурь выкинь из своей башки. А ей я волосы выдеру, если что…»
— Посмейте только тронуть ее!.. — тихо ответил Николай и, хлопнув дверью, вышел из комнаты. Он собирался, вместе с Анастасеей уехать куда глаза глядят, может, за Вятку, а то и подальше. Да не вышло ничего из этой затеи: Анастасея вдруг пошла на попятную, напугалась отцовских угроз, а может, здравое начало взяло верх — все-таки в самом деле были они близкими по крови людьми, брат и сестра…
Лютой была зима, бураны сменялись морозами. Сухо потрескивали стволы старых промерзлых тополей, воробьи садились на ломкие ветки и уже не могли взлететь, падали в снег замертво.
Николай никуда не уехал, работал, как и прежде, по хозяйству, но что-то в нем надломилось, стал он черен лицом, молчалив и замкнут. И редко теперь брал в руки гитару, не до песен, видать, было. Только однажды за всю зиму Иван услышал, как он попытался петь: «На севере диком стоит одиноко…» И оборвал на полуслове. Затих. Ивану показалось, что брат плачет. Эх, голова, голова!
Умный, красивый, не одна девушка заглядывалась на него, мог бы выбрать любую из них, пригожую, под стать себе… Мог бы, наконец, учиться, стать хорошим музыкантом. Ведь он же, несомненно, одарен. Взять бы его за плечи да тряхнуть покрепче: опомнись, открой глаза! Однажды Иван решительно перешагнул порог братовой комнаты. Николай сидел на стуле и, раскачиваясь, что-то бормотал себе под нос. Он поднял голову, услыхав стук, и уставился на Ивана воспаленными, немигающими глазами: «А-а, это ты… Зачем пришел? — И засмеялся, голова моталась из стороны в сторону. — Рисовать меня будешь? В самый раз портрет… Адью!» — И грохнулся на пол. Иван поднял его и уложил в кровать.
Весной отец затеял тяжбу с сарапульским купцом Ижболдиным, вернее, затеял-то не отец, а молодой Ижболдин, основательно прогоревший в том году на продаже зерна. Яблоком раздора, по словам отца, послужили две коноводные машины, которые прошлой осенью по сходной цене он уступил Ижболдиным. Никто поначалу не был в обиде, и вдруг молодой Ижболдин усмотрел какую-то хитрость, обман и раза два за это время наезжал в Елабугу к Шишкиным. Дело поворачивалось круто.
Отец сказал как-то Ивану:
— Поедем в Вятку. Нельзя этого так оставлять.
— Вряд ли я что смогу… — растерянно ответил Иван. — Помощник плохой из меня.
— Да уж помощник из тебя неважный, — согласился отец. — Поедем, хоть на Вятку посмотришь.
Отец решил взять с собой Ивана не только, наверное, для того, чтобы прокатить и показать губернскую столицу, были у него, конечно, иные, более серьезные намерения — в дороге, как нигде, люди расположены к открытости и душевным разговорам.
По пути заехали в село Бондюги к приятелю отца, известному заводчику Ушкову. Химический завод Ушкова славился на всю Россию красильными изделиями — разными купоросами и квасцами, азотными и соляными кислотами.
— Еще у него собаки отменные, — улыбнулся отец, рассказывая об Ушкове. — Из-за границы привез.
— Своих, что ли, не хватает? — спросил Иван. — На каком языке он с ними разговаривает?
— Он хоть с кем найдет общий язык, — вполне серьезно сказал отец. — Умный мужик, дело знает.
Ушков встретил их приветливо, повел показывать новый цех. И все спрашивал:
— Как это вы, Иван Васильевич, надумали, каким ветром вас занесло?
— Попутным, Капитон Яковлевич. Отправились в Вятку по делам да к вам заглянули. Сын вот интересуется вашим предприятием…
Иван вспыхнул и укоризненно посмотрел на отца.
— Что ж, похвально, — обласкал его взглядом Ушков. — Наше дело заметное. А квасцам и купоросам моим в России равных нет. Я нынче зимой был в Петербурге, к профессору Зинину заходил. Мы с ним еще по Казанскому университету знакомы. Общая любовь у нас была, — улыбнулся он, — химия. Зинин теперь знаменитым ученым стал, а я, можно сказать, одним из первых открыл в России химическое производство.
И все время, пока Ушков водил их по заводу, по низким длинным цехам, пропитанным едким дурным запахом, следом, как тень, ни на шаг не отставая, ходила огромная темно-серая овчарка. И когда Ушков, остановившись у входа в новый цех, с пафосом рассказывал о своем производстве, собака стояла рядом и снизу вверх смотрела на него немигающими, преданными глазами.
Ушков вдруг обернулся к Ивану:
— Ну как, друг мой, понравилось тебе мое производство?
— Понравилось… — смутившись, солгал Иван. На самом деле ничего, кроме желания поскорее уехать, он не испытывал, а разговоры Ушкова о купоросах и квасцах нагоняли на него тоску. И когда они распрощались, наконец, с любезным хозяином и поехали, Иван облегченно вздохнул.