Володя Злобин
Состояние
Всё началось с того, что кто-то принёс табуретку, встал на неё, выпрямился и заговорил. Люди шли мимо, и единственная голова, взволнованно торчавшая над склонившимся морем, смотрелась как утопающий, который отчаянно разевает рот.
Была ранняя весна и многие уже сняли шапки. Табуретка стояла на мёрзлом ещё асфальте и проскрипывала по нему, когда говорящий взмахивал руками. Человек вещал не о чём-то большом, а о себе да о том, что накопилось за зиму. В его речи не было сумасшествия, он не проговаривал травму, а просто и бесхитростно, так, как научили в детстве, делился собой. Потом слез c табуретки, взял её и куда-то исчез.
Исповедь осталась незамеченной. Никто ни о чём не полюбопытствовал. И уж тем более не повторил. Вечер был синий, прозрачный, в нём могло привидеться и не такое. Не запомнили даже города, где впервые встали на табуретку. Сошлись на том, что это случилось в неожиданное тепло, когда человек пробуждается к жизни. В небе уже несколько дней висело жаркое солнце, и весёлая капель звала на улицу: там вдруг появились те, кто водружал табуретки, вставал на них и заговаривал.
Это происходило одновременно, сразу везде и c людьми столь разными, что не верилось в заговор. Не было даже цепной реакции: на табуретки вставали повсюду, утром и вечером, неуклюже, независимо и бесцельно. Каждый дошёл до этого своим умом, а после подсказал остальным. В городских садах, на окраинах, в каптёрках и заводских цехах, на площадях и на паперти, в лесу, у воды и у себя дома люди робко, стыдясь порыва, становились на заготовленные табуреты. С них рассказывали, как и зачем живут, вспоминали минувшее и поверяли сомнения. Раньше других разоткровенничались люди, которым снятся тонкие сны. Следом подключилась молодёжь, немного чутких чиновников, постовые и люди с опасных промыслов. Затея перестала казаться шуткой, отчего серьёзные уже мужчины, накатив после работы, крякая, взгромождались на табуреты.
Поначалу вставших слушали с недоверием. Подозревали подвох, что вот-вот выскочит тот, кто всех обличит. Но разоблачения не было. Была речь. Ей тихо внимали, иногда закрывая глаза. А после, часто, но не всегда, подходили к тому, кто уже подхватывал табуретку, и просили её взаймы минут на пять, не больше.
Почему-то важна была именно табуретка. На первых порах многие отбросили её. Дескать, нужно просто говорить, неважно с чего. Они забирались на поребрики и подножия, покоряли афишные тумбы, памятники и карнизы, скопом карабкаясь туда, ввысь, чтобы их было видно и слышно. На таких недолго смотрели, а потом шли прочь, потому что в тех, кто надрывался с крыш, было много прежнего, желающего подставляться и привлекать.
Те же, кто говорил с табуреток, возвышались застенчиво, с неохотою. Вставший на табурет был беззащитен и неустойчив, но, что ещё важнее, нелеп, как бывает нелеп слишком высокий человек. Те, кто говорил без всего, могли в любой момент скрыться, стать толпой телом ли, языком, и тем избежать стыда. С табуретом так не получалось, он заранее приковывал взгляды. Иногда пытались использовать стулья, собственные рюкзаки, даже колоды, но запомнился почему-то табурет. Он открыто возвышал человека, спинка же стула заграждала, давала опору, тогда как держаться нужно было за самого себя.
Разгоралась весна. Солнце множилось в лужах, сосульках и талых ручьях. Всё больше людей вставало на табурет. Со стороны витийствовали о художественном вызове, тайном политическом заказе, самопроизвольности и табуреточном равенстве. Объявилось несколько авторов, заспоривших о первородстве. Поспешили встать звёзды, которые говорили то же, что и всегда. Стало много видоискателей, объективов. Что-то гудело, засасывая слова человеческие. Кричали политики, но их слушали только свои, а там, где хотелось другого, крикунов просто стаскивали, говоря: 'Об этом можно и так'.