Представьте себе, однако, что утверждения о незнании не были преднамеренной ложью, а лежали в «сумерках между знанием и незнанием»: предполагаемые преступники и сговорившиеся наблюдатели попали в паутину отрицания, которое является «неотъемлемой частью действия». Последующие сокрытия и оправдания более правдоподобны тогда, когда обман встроен в первоначальные замыслы, планирование и исполнение – с помощью эвфемизмов, двусмысленности, секретности, двойного следа или закодированных приказов, размывающих цепочку подчинения.
Речь Гиммлера в Позене в 1943 году удивительно «откровенна» в объявлении и оправдании политики истребления – и предупреждении, что это не может быть публично признано:
«Я также хочу обратиться к вам совершенно откровенно по очень серьезному вопросу. Среди нас об этом следует говорить совершенно откровенно, но мы никогда не будем говорить об этом публично. Я имею в виду эвакуацию евреев, уничтожение еврейской расы. ... Большинство из вас должно знать, что это означает, когда рядом лежат сто трупов, или пятьсот, или тысяча. Выстоять и в то же время – кроме исключений, вызванных человеческой слабостью – остаться порядочными людьми, вот что сделало нас жесткими. Это страница славы в нашей истории, подобная которой никогда не была написана и никогда не будет написана».
Но это не «чистый» (то есть двусмысленный) вариант отрицания. Едва ли такой текст мог оставить аудиторию в сумеречном состоянии знания и незнания. Это всего лишь инструкция, о чем лгать. Другие общедоступные нацистские тексты были закодированы, они были двунаправленными сообщениями. Призыв к уничтожению был скрыт, но лишь слегка. Это было мнимое сокрытие – как «прятать» предметы от детей в игре. Конкретные термины, такие как «убийство» и «уничтожение», использовались редко. Действия айнзатцгрупп объявлялись «депортациями», «особыми действиями», «исполнительными мерами специальной направленности», «зачистками», «переселением», «окончательным решением», «выдворением» и «надлежащим обращением». Текст позволяет любому автору дезавуировать его смысл, а зрителям заявить, что они его не поняли.
Ханна Арендт ссылается на «языковые правила»: на одном треке язык был предельно ясным; на другом служил инструкцией, как замаскировать реальность ложью, прикрытием и эвфемизмом[160]. Переписка подчинялась жестким языковым правилам: никогда не «ликвидация» или «убийство», а предписанные кодовые имена. Только между собой «носители тайн» могли разговаривать на незакодированном языке. «Более того, сам термин «языковое правило» … сам по себе был кодовым названием; это означало то, что на обычном языке назвали бы ложью»[161].
Сам по себе это очевидный момент. Шпионы, корпоративные юристы и боссы мафии также используют кодированный язык подобным образом. Но Арендт идет дальше, утверждая, что та же «лживость» и самообман, присущие характеру Эйхмана, были неотъемлемой частью всего немецкого общества. Именно это ограждало немцев от «реальности и фактичности». Но может ли лживость быть национальным характером? Преднамеренная, спланированная ложь – это не то же самое, что самообман. Арендт предлагает альтернативу, которая в этом контексте является более «радикальной» и пугающей, чем простая откровенная ложь: «Чистый эффект этой языковой системы состоял не в том, чтобы держать людей в неведении относительно того, что они делают, а в том, чтобы они не могли соотнести это со своими старыми, «нормальными» знаниями об убийствах и лжи»[162].
Это идеальное определение интерпретативного отрицания, хотя используемый термин «люди» вряд ли может означать «все люди». Вспомните те образы железных дорог, которые так чудесно переданы Клодом Ландзманном в «Шоа» («Shoah») – линии, связывающие жизни людей с их смертью. Была ли организация «транспорта» преднамеренным обманом или гротескным, но непродуманным продолжением обычной немецкой бюрократии?[163] Служащие немецких железных дорог (Рейхсбана) знали маршруты и пункты назначения этих сотен тысяч «пассажиров» и то, как именно их обманывали. Эти работники (1,4 миллиона, из которых 500 000 были государственными служащими, которые управляли системой) продолжали распределять персонал, получать грузовые вагоны, согласовывать графики, водить и обслуживать автомобили. Должностные лица, которые разрабатывали, отдавали и доводили приказы до исполнителей, могли намеренно использовать закодированный язык, но у обычных рабочих не было необходимости зашифровывать и расшифровывать тексты. Оказываясь участниками этих причудливых, ужасных сцен «все», что им нужно было делать, это поддерживать видимость нормальности происходящего.
160
Hannah Arendt, Eichmann in Jerusalem: A Report on the Banality of Evil (New York: Penguin USA, 1994; original edn, 1965), 84—6.