— Итак, любимый брат мой, ты стал теперь первым мастером пения, и едва ли другой такой сыщется на всей земле. Но как же постиг ты все то, о чем не подозревали все мы, не подозревал и ты сам? Какой дух научил тебя странным напевам иного мира? О великолепный, о высокий мастер, дай еще раз обнять тебя!
— Хорошо то, — начал Генрих Офтердинген, избегая объятий друга, хорошо то, что ты понимаешь, насколько вознесся я над так называемыми мастерами, над всеми вами, или, лучше сказать, сколь одинок я в тех высоких и родных мне сферах, куда тщетно стремитесь все вы, идя своими ложными путями. Коль скоро это так, ты не обидишься на меня, если я скажу, что всех вас с вашим паршивым пением считаю одинаково глупыми и скучными.
— Так ты презираешь нас, — протянул Вольфрамб. — Прежде ты чтил нас, а теперь не желаешь иметь с нами ничего общего? Любви и дружбы нет больше в твоем сердце, и все потому, что ты достиг большего мастерства, чем все мы, остальные! И меня, меня не считаешь ты стоящим своей любви, а все потому, что мне по всей видимости так и не достичь в моих песнопениях тех высот, каких достиг ты? Ах, Генрих, рассказать бы тебе, каково было у меня на душе, пока ты пел!
— И этого тоже не стоит скрывать от меня, — заметил Генрих Офтердинген, нагло усмехнувшись. — И не скрывай, потому что все может оказаться полезным для меня.
— Генрих! — начал Вольфрамб тоном твердым и суровым. — Генрих! То правда, напев твой был странным, неслыханным, мысли твои рвались ввысь, за облака и еще выше. Но сердце говорило мне: такой напев не мог зародиться в человеческой душе, чуждые силы породили его. Так некромант удобряет нашу землю магическими средствами, чтобы рос на ней чужеземный плод, привезенный из дальних стран. Генрих! Конечно, ты стал большим мастером пения, конечно, ты поешь о высоких материях, и однако спрошу тебя: по-прежнему ли внятен тебе сладостный призыв вечернего ветерка, когда бредешь ты тенистым лесом, погружающимся у тебя на глазах в сумерки и темноту? Веселится ли твое сердце, когда заслышишь ты шелест деревьев, шум лесной реки? А цветы по-прежнему ли глядят они на тебя невинными глазами детей? Таешь ли ты в любовном томлении, когда внимаешь жалобе соловья? А разве бесконечное томление бросает тебя в объятья друга, душа которого всегда открыта для тебя? Ах, Генрих, в твоей песне звучали ноты, которые наполнили мою душу ужасом. Невольно вспоминалась мне страшная картина, которую нарисовал ты, когда ландграф спросил тебя о причине твоего глубокого уныния. Это образ теней, — неприкаянные, они блуждают по берегам Ахеронта. Мне невольно подумалось, что ты отрекся от любви, а взамен получил лишь безнадежность словно человек, владеющий богатыми сокровищами, но заблудившийся в пустыне. Мне даже кажется — скажу тебе прямо, без обиняков, — что мастерство свое ты купил большой ценою, заплатив за него всеми радостями жизни, всеми, какие даются благочестивому и невинному человеку. И мрачное предчувствие овладевает мною. Думаю о том, что было причиной твоего исчезновения, и о том, как появился ты здесь вновь. Теперь ты, должно быть, добьешься многого, а тогда на веки вечные закатится для меня высокая звезда надежды, к какой обращал я свой взор… Но, Генрих, Генрих! Вот моя рука — никогда, никогда в моей душе не будет места для недовольства тобою, для негодования… И если на гребне счастья, которое будет щедро к тебе, ты неожиданно очутишься на краю глубокой, бездонной пропасти, если, теряя равновесие, ты уже готов будешь пасть в бездну и не будет тебе спасения, знай — я за тобой, крепкой рукой удержу я тебя от падения.
В глубоком молчании Генрих фон Офтердинген выслушал все, что сказал ему Вольфрамб фон Эшинбах. Потом закрыл лицо краем плаща и быстро шагнул в чащу деревьев. Вольфрамб слышал, как он, тихо всхлипнув, вздыхая удалился прочь.
Война в Вартбурге
Другие мастера-певцы поначалу восхищались песнями гордого Генриха, превознося их до небес, но потом все же начали поговаривать о ложных напевах, о суетном тщеславии и даже о порочности песен, исполняемых Генрихом. И лишь дама Матильда льнула к певцу, который прелесть и красоту ее воспевал так, что все мастера за исключением Вольфрамба, который не брался ни о чем судить, считали это богомерзким язычеством. Долго ли, коротко ли, характер дамы Матильды словно подменили. С нескрываемым презрением смотрела она сверху вниз на остальных мастеров, и даже несчастный Вольфрамб фон Эшинбах совершенно утратил ее расположение. Дело дошло даже до того, что Генрих фон Офтердинген начал давать уроки пения благородной графине, и она сама сочиняла песни, которые звучать должны были точь-в-точь так, как песни Офтердингена. Однако с той поры всю прелесть и грацию этой дамы словно сдуло — так, как если бы ее кто-то околдовал. Позабыв обо всем, что служит украшением милых дам, отрекшись от женственности, она обратилась в страшное существо, не мужчину, не женщину, — дамы ее ненавидели, мужчины потешались над ней. Ландграф же стал опасаться, как бы безумие графини не оказалось заразительным для других придворных дам, а потому издал строжайший приказ чтобы ни одна дама и не думала заниматься виршеплетством под страхом вечного изгнания. Мужья, на которых судьба Матильды нагнала страху, были весьма благодарны за это ландграфу. Графиня Матильда перебралась из Вартбурга в замок неподалеку от Эйзенаха, куда за нею немедленно последовал бы и Генрих Офтердинген, если бы только ландграф не предписал ему сначала участвовать в бое, на какой вызвали его мастера-певцы.