Гнев Вольфрамба тем временем совсем улегся, и причиной того послужило следующее: пока Клингзор упивался своими хвастливыми речами, в душе Вольфрамба все ярче светил и блистал драгоценный дар песнопений. Так солнечные лучи светят ярче, когда пробиваются сквозь разрывы в тучах, которые нагнал свирепый ветер. Кроткая и мягкая улыбка разлилась по лицу Вольфрамба, и на разгневанные речи Клингзора он отвечал спокойно и сдержанно:
— Любезнейший мастер! Конечно, я мог бы ответить вам так: верно, что не изучал я наук ни в Риме, ни в Париже, верно, что не бывал я в гостях у премудрых арабов, но все же с незабвенным мастером моим Фридебрандом я посетил самые отдаленные уголки Шотландии, все же в жизни своей слышал я очень многих искусных певцов, уроки которых принесли мне большую пользу, и точно так, как вы, я не раз получал награды при дворах великих государей Германии. Полагаю, однако, что ни уроки величайших мастеров, ни песнопения их нимало не помогли бы мне, если бы небесные силы не вложили в мою душу искорку огня и она не засветилась в прекрасных лучах песнопений, если бы любящей душой своей я не отвергал все ложное и дурное и если бы, предаваясь чистому вдохновению, я не стремился петь лишь то, что наполняет мою душу светлой и сладкой печалью.
И тут Вольфрамб фон Эшинбах, сам не ведая, как и почему, вдруг затянул великолепную песнь в златом тоне — ее он совсем недавно сочинил.
Мастер Клингзор все это время расхаживал по комнате, и ярости его не было предела. Потом он остановился перед Вольфрамбом, словно желая испепелить его своими неподвижными, горящими как угли глазами. Вольфрамб кончил, Клингзор положил обе руки на плечи Вольфрамба и заговорил мягко и вкрадчиво:
— Хорошо, Вольфрамб, если уж вы так хотите, давайте состязаться в искусных тонах и напевах. Но только не здесь. Эта комната для состязаний не годится, а кроме того, нам надо распить вместе бокал благородного вина.
В это самое мгновение человечек, который прежде все писал и писал, внезапно скатился с своего стула и, сильно ударившись об пол, издал тонюсенький вопль. Клингзор поспешно обернулся и затолкнул его концом башмака в ящик, который стоял прямо под самым бюро, а потом и запер этот ящик на ключ. Вольфрамб слышал, что человечек продолжает тихо всхлипывать и рыдать. Потом Клингзор начал одну за другой закрывать книги, которые были разложены на столах, — всякий раз, когда он захлопывал очередную книгу, по комнате проносился странный пугающий звук, напоминавший глубокий предсмертный вздох. Потом в руках Клингзора оказались какие-то странные невиданные травы, которые выглядели словно неведомые живые существа, они дрожали всеми корешками и волоконцами, а иной раз на мгновение из них даже высовывалось какое-нибудь малюсенькое человеческое личико, которое строило рожи и мерзко скалило зубы. При этом и в шкафах, которые стояли по стенам комнаты, постепенно становилось как-то неспокойно, и большая птица с блестящим как золото оперением то и дело пролетала по комнате, не зная, куда сесть. Сумерки сгустились, и Вольфрамба охватило глубокое чувство ужаса. Тут Клингзор достал из коробочки камень, и вся комната осветилась яркими лучами солнца. Все замерло, и Вольфрамб уже не слышал и не видел ничего из того, что вызывало в нем такой ужас.
Двое слуг в таких же пестрых шелковых нарядах, что и тот первый, который открыл ему дверь, вошли в комнату, внесли сюда богатые одежды и облачили в них мастера Клингзора.
А потом оба, и мастер Клингзор и Вольфрамб фон Эшинбах, отправились рядом, рука об руку в погребок, который находился в здании ратуши.
Оба в знак примирения и дружбы выпили по бокалу вина, а затем стали петь, состязаясь друг с другом в самых что ни на есть искусных тонах и напевах. Не было мастера, который мог бы решить их спор, однако всякий признал бы Клингзора побежденным, потому что, как ни старался он, как ни призывал на помощь все свое искусство и весь свой ум, он никак не мог достичь изящества и выразительности простых песен, какие исполнял Вольфрамб фон Эшинбах.
Вольфрамб только что закончил петь, и песнь его была прекрасна. Тут Клингзор вдруг, откинувшись на спинку кресла и опустив взор, заговорил голосом сдавленным и мрачным:
— Вы хотя и назвали меня, мастер Вольфрамб, высокомерным хвастуном, но вы очень ошибетесь, если сочтете, что наивное честолюбие ослепляет меня, мешая мне распознать подлинное искусство пения, где бы ни повстречалось оно мне — в парадной зале или в дикой пустыне. Нет никого, кто бы мог сейчас решить спор между нами, но говорю вам, мастер Вольфрамб, — вы победили. По этим словам моим и судите о правдивости моего искусства.