— Сумасшедший! Тебя разорвут. Наш главный военный советник в Испании просит прислать три экспериментальные машины, не дожидаясь выпуска серийных. Серго и Ворошилов намерены поставить вопрос в ЦК.
— Серго же знает о катках…
— Я не говорил.
— Ты же обещал! — Кошкин с удивлением глядел на Галактионова. — Я не писал, не телеграфировал наркому — выходит, скрыл?! Как теперь скажу о моторах?..
Он отвернулся от заместителя, посмотрел, как по глубокому снегу полз на холм танк. Из выхлопных труб вырывались черные, жирные, как деготь, хвосты. Узкие гусеницы лязгали траками, прокручиваясь вхолостую, не в силах втащить машину даже на эту небольшую высоту. Еще немного похрипел мотор и, захлебнувшись, умолк.
Кошкин, ссутулившись, пошел от холма к автомобилю на обочине шоссе, за ним — Галактионов. Сели, молча проехали километров двадцать. Галактионову стало невмоготу сдерживать себя.
— Гордыня тебя заела! — сердито заговорил он. — Забыл, что вырос на этом танке? На свалку «сто одиннадцатый»! А думал ли ты, храбрец, что будет с конструкторами, с Семеном Гинзбургом, наконец, после твоего признания провала?
Кошкин молчал. Он понимал, что приговор «сто одиннадцатому» будет приговором Гинзбургу. Задумал и проектировал танк не Кошкин, а Семен. Мало поклепов, обвинений на голову бывшего начальника КБ, теперь это — самое страшное. Скажут: Гинзбург обманывал наркомат, государство, с умыслом выбрасывал на ветер народные деньги, силы, время. И не подняться тогда Семену, никогда не подняться…
«Это ты, ты, ты!!!» — выл встречный ветер, бросая в лобовое стекло ледяную крупу. Кошкин закрыл глаза. «Не случись несчастья с Гинзбургом, не провалился бы танк. Семен Александрович, наверное, нашел бы выход».
Кошкин старался понять, на каком этапе проектирования допущена ошибка, нет, не ошибка, просчет. Увеличивать броню до шестидесяти миллиметров на среднем танке нельзя.
«Как я мог обещать «сто одиннадцатый» к армейским испытаниям? — проклинал он себя. — Обещал — и провалился!»
Кошкину теперь казалось, что все, чем занимался он, став начальником КБ, было самообманом, цепью заблуждений, оплошностей, просчетов. Ему стало жутко — ощущение такое, словно в кавалерийской атаке он выбит из седла и конь бешеным галопом несет его вниз головой по каменистому нолю.
Ждал в Москве вторую неделю — нарком не вызывал. Михаил Ильич выехал из Ленинграда без звонка, не спросив разрешения у Серго, и в наркомате его не застал. Помощник наркома посоветовал написать докладную записку о причинах прекращения испытаний «сто одиннадцатого».
— Вернется нарком, пригласит, наверное. Лучше из гостиницы не отлучаться.
И Михаил Ильич не то что на улицу — спуститься поесть себе не разрешал. Пробежит коридором до буфета на своем этаже, возьмет что-нибудь в номер и опять меряет его шагами — пять в длину, три в ширину. И все анализировал, обдумывал, перепроверял в памяти сделанное за этот год, когда вопреки здравому смыслу его назначили начальником КБ.
Каждый час тех семи недель после разговора с наркомом и обещания представить на армейские испытания «сто одиннадцатый», каждый час он безжалостно требовал от себя, от людей в КБ отдать мысли, силы, время — все сполна отдать трем экспериментальным машинам. «Не исключено, что кое-кто из конструкторов предчувствовал провал, но не сказал ни слова. Боялись, наверное, что даже намек на неудачу навлечет на них подозрение, а то и прямое обвинение во вредительстве. Может быть, я сам породил скрытность у людей, боязнь сказать правду в глаза?»
Не вытерпев томительного ожидания, Кошкин однажды все же позволил себе походить по улице. Он поднимался вверх по Тверской, не отрывая глаз от скрипящей под ботинками пороши, — так и мерещилось, что идущие навстречу люди замедляют возле него шаг, подсознательно чувствуя в нем тяжко повинного перед ними…
Веселый снежок, морозный воздух не в состоянии были освежить голову, освободить ее от одних и тех же трудных, неотвязных дум.
Вечерами Кошкин, не зажигая света, подолгу стоял у окна, глядел на Красную площадь. Вся жизнь, начиная с того мгновения, когда он, одиннадцатилетний, ступил на эту площадь, была незримо связана с ней. В семнадцатом году прижимался к брусчатке, подползая к Спасской башне, где засели юнкера. Сюда приезжал с Южного и Архангельского фронтов. Когда учился в Москве, часто приходил слушать бой курантов, а потом, заезжая из Вятки и Ленинграда, не раз стоял с обнаженной головой перед Мавзолеем!