— Припасы наши — руки ваши!
— А ну-ка, Миша, покажи, каков ты кондитер!
Кухня была одна на двадцать с лишним семейных комнат, и женщины, орудовавшие у плиты, встретили ватагу с нескрываемой враждебностью.
— Куда претесь?! — заворчала толстая тетка, встав в боевой позе перед плитой.
— Зачем, тетенька, серчать? Мы вас такими пирогами угостим — цари не кушали.
— Не ты ли, пустобрех, испечешь?
— Я не я, но мой друг, первейший московский кондитер. Входи, входи, Михаил Ильич!
Тетка ахнула, увидев на пороге Кошкина в фартуке и поварском колпаке.
Женщины расступились, освобождая место за плитой для соседа, которого они все очень уважали, но видели крайне редко, тем более на кухне. Если заглянет поздним вечером согреть чайник, то тут же вокруг него соберутся домохозяйки и не отпустят, пока не ответит на все вопросы — и продуктовые, и жилищные, и международные. И вдруг — колпак, закатанные рукава, обнажившие мускулы, и ловкие, как у женщины, руки, легко замесившие тесто и слепившие симпатичные пирожки…
Вера Николаевна со студентками сервировала в комнате стол, когда распаренный кухонной жарой Михаил Ильич в сопровождении институтских друзей торжественно внес на одолженном у соседки блюде подрумяненные ароматные пирожки.
Все ели их и нахваливали. Но о том главном, что переполняло сейчас завтрашних танкостроителей, по молчаливому уговору никто не заговаривал. Болтали о пустяках, шутили, смеялись.
— Слушай, Михаил, ты как в кондитеры-то попал? — спросил кто-то. — Рассказал бы хоть!..
— Как попал? — Кошкин поглядел куда-то в окно. — Ну, тут издалека надо начинать…
Зимним полднем девятьсот девятого года обшарпанный, с облезлыми боками поезд остановился у перрона московского вокзала. Впервые в жизни увидевший городские здания одиннадцатилетний Миша Кошкин жадно приник к вагонному окну, но его тут же подхватил, понес за собой поток пассажиров, кинувшихся к выходу.
На весу, так что ноги мальчишки не в состоянии были нащупать ни одной ступеньки, его вынесло на перрон, закрутило в человеческом водовороте, а потом какой-то центробежной силой отбросило вбок от плотной людской волны. Миша угодил в сугроб. Когда он вылез оттуда, мешочка в ладони не было.
В том тряпичном, сшитом матерью на дорогу мешочке лежали два серебряных гривенника и адрес дяди Никифора, дальнего родственника по отцовской линии. Давным-давно еще отец нацарапал на бумажке номер дома и улицу с двойным мудреным названием, но как ни старался сейчас Миша, вспомнить тот адрес не мог. Угораздило же его вынуть из-за пазухи злополучный мешочек! Хотел облегчить себе, подумал, что надо сразу же показать кому-нибудь тот адрес, расспросить, как найти дядю Никифора, который, мать надеялась, снизойдет к ее горюшку, даст парнишке угол и работу…
Миша не мог сообразить, в какой момент он разжал кулак — в тамбуре ли или уже тут, в сугробе?
Поезд куда-то запропастился — да если и найдешь его, разве пустят мальчишку в вагон искать пропажу?! А на истоптанном тысячью подошв перроне мешочка из белого холста не было. Миша исползал весь перрон, прощупал его вершок за вершком — нет и нет, наверно, колеса поезда искромсали мешочек вместе с адресной бумажкой и двумя гривенниками.
Купить обратный билет не на что — и на эту поездку мать наскребла последнее. Откуда взяться деньгам, если отец второй год не возвращается с отхожих промыслов, и весточки нет — жив ли, запропал ли в шахте или в гиблой тайге могучий и незадачливый Илья Кошкин?
Миша, конечно, не побоялся бы и зайцем добираться, товарняком доехать до далекой станции, а там — пешком до своей деревни. А маманя! Она-то ничего ему не скажет, но ночами будет плакать: ртов много, есть просят… Сам же он клятву себе дал, что так, без ничего, ни за что не вернется домой, что навестит мать только после того, как обучится городской работе, рубли за нее получать начнет и на те рубли накупит родным гостинцев, и самый главный — мамане. Третьего дня у вагона, пальцами трогая его губы, она шептала:
— Все может случиться… Но ты, Михаил Ильич, не распускай нюни. Ты же мужик головастый, в отца крепкий!
…Выпрямился Миша не по собственной воле. Бородач саженного роста, с метлой и желтой бляхой на фартуке, поднял его за шиворот. Затрещал воротник латаного-перелатаного пальтишка, и Миша, чтобы спасти единственную одежонку, завопил не своим голосом:
— Отпустите, дяденька! За-ради Христа отпустите!
Верзила дворник потешался. Длинной лапой поднимал он Мишу все выше, пока парнишка, отчаявшись, не стал дрыгать ногами и скорее нечаянно, чем умышленно, угодил бородачу в зубы. От неожиданности и боли дворник выпустил Мишу, и тот мигом влетел в здание вокзала. Бычий рев дворника нагонял его. Сидевшие на лавках, мешках и ступеньках бесчисленных лестниц люди, обалделые, должно быть, от долгого ожидания, принимая Мишу за вора, пытались преградить ему путь, награждали с ходу тумаками. Вобрав голову в плечи, Миша кружил, искал выхода, пока не оторвался от гонителя, не выскочил на привокзальную площадь и не пересек ее. Только тут, почувствовав себя вне опасности, поднял мальчишка глаза на Москву.