Выбрать главу

Хосе Овехеро

(перевод Голубкова Вера)

Сотворение любви

Эта повесть – лауреат XVI премии Альфагуара в области прозы 2013г

Аннотация:

Со своей террасы Самуэль наблюдает за одной и той же повседневной, пустой, ни к чему не приводящей, беготней и суетой. Его ничто ни с кем не связывает. Однажды на рассвете, некто сообщает ему по телефону о трагической гибели Клары в результате несчастного случая. И хотя Самуэль не знаком ни с какой Кларой, он решает присутствовать на похоронах, побуждаемый любопытством и скукой.

Соблазненный возможностью выдать себя за человека, с которым его перепутали, Самуэль сочиняет историю своих отношений с Кларой для ее сестры Карины. Он вступает в игру, над которой мало-помалу теряет контроль, и вскоре все перестает быть ясным и понятным. Спасется ли он от придуманной им любви, или утонет в ней?

Эта повесть сочетает в себе остроту триллеровского сюжета с документалистикой репортажа. Повествование идет от первого лица. Прислушиваясь к своему внутреннему голосу, испытующему и ироничному, главный герой открывает обманчивость любви, и в то же время ее абсолютную необходимость.

Глава 1

Сейчас я поднимаюсь по лестнице, выхожу на террасу и чувствую сухой предрассветный воздух. Он касается моего лица, освобождая меня от полусонной пелены, навеянной алкоголем и поздними ночными бдениями. Летучая мышь молниеносными зигзагами проносится над головами моих друзей, будто бы беспокойно рассматривая их, и снова исчезает в тени. Мы пьянствуем сегодня ночью в Мадриде, у меня на террасе, в это самое время. Эти моменты доставляют мне истинное наслаждение. Друзья обсуждают что-то безо всякого чувства меры. Сейчас все гораздо веселее, или печальнее обычного. Ведь в повседневной своей жизни люди не позволяют себе быть раскованными, им неловко при всех ни плакать, ни петь, выражая свои чувства. Ночь, точнее, рассвет. Острая, как лезвие, розоватая полоска окаймляет небо там, с другой стороны Мадрида, дальше вокзала Аточа и района Вальекас с его неровными параллелепипедами, кажущимися отсюда границей города. Ночь нетороплива, она становится неповоротливой, как наши языки, как наши веки. Все наши движения слегка замедлены. Фран приглаживает волосы рукой и говорит: “Не знаю, старик, не знаю”, – скорее всего, потому, что уже и позабыл, о чем они говорили. И теперь у него остается только эта тяжесть, которую он тащит за собой изо дня в день, и которая проскальзывает в каждой его шутке. Временами Фран пребывает в меланхолии, уверяя всех, что он печалится из-за положения в мире, а не скорбит по собственным, почившим в бозе, мечтам, которые он держит при себе с давних пор.

- Нет, и еще раз нет, – Хавьер швыряет салфетку на стол, отодвигает стул, собираясь встать из-за стола, но выжидает, поскольку сказанная Франом фраза вывела его из себя, в то же самое время, дав возможность излиться его собственному гневу. В противоположность Франу, ярость Хавьера была направлена не против всего мира, а персонально против каждого человека, этот мир составляющего. Вот почему, Фран, по обыкновению, выражает свое недовольство неторопливо, без лишних эмоций, практически оборачивая его на самого себя, потому что мир существует не для получения пинков от недовольных жизнью. В то же самое время Хавьер переживает свои треволнения и беспокойства, воспринимая их, как личное оскорбление. Он кричит, сопит, обижается, кидается на противника. Для него любой спор – боксерский поединок.

- Еще и еще раз нет, это мы уже знаем.

- Дело в том, что все дерьмо, чистейший капитализм. У нас король-фашист и фашистское правительство...

- Так спорить нельзя. Если ты начинаешь с подобной чуши, лучше не продолжать.

- Наша экономика фашистская.

- И это говоришь ты? Ты, работающий в банке Сантандер1. Ну, ни хрена себе!

- Именно поэтому и говорю. Я знаю систему изнутри. Все преступники.

- Тогда уходи оттуда. Никто не заставляет тебя работать в Сантандере.

- Но...

- И не досаждай мне со своей школой для детей, или университетом, потому что я слышу это с тех пор, как тебя знаю. Да здравствует революция, но частная школа для детей, английский в Лондоне и магистратура в...

- Английский в Нью-Йорке, они предпочитают столицу империи. Мои дети знают, чего хотят.

- Пускай Нью-Йорк. Думаешь, мне от этого легче? Да пошел ты к черту! Когда сможешь сказать что-нибудь путное, возвращайся, милости просим.

Фран, еле заметно улыбаясь, уставился на дно стакана. Что он делал бы, уволившись из банка? И как продолжать жить вот так же пассивно-несчастным?

Мне нравятся наши бесполезные, вечно повторяющиеся дискуссии. Я получаю удовольствие от этих споров, напоминающих нам о том, кто мы. Мы ведем эти беседы не для того, чтобы прийти к какому-то выводу, а для того, чтобы услышать от кого-нибудь другого иной аргумент, оспаривающий наш, чтобы понять, что мы можем положиться на человека, и он не оставит нас одних с нашими разногласиями.

Недавно нам, всем шестерым, стукнуло по сорок. Мы уже представляем свое падение с высот на дно, если, конечно, кто-то из нас этих высот достиг, и представляем свои возможности, помним об обещании перемен. Если хорошенько посмотреть, сороковник это еще не все. Иногда мы поднимаем голову, спрашивая себя: “А почему бы и нет? Ведь я все еще в игре”. Мы, как борзые, вынюхиваем след среди заросших кустарником забытых и заброшенных дорог, а ведь еще несколько лет назад мы ехали по этим самым дорогам, не решаясь с них свернуть. И даже после того, как забрезжила возможность поворота, мы с удовольствием продолжаем обсасывать наши жизни, не слишком счастливые, но и не очень несчастные. В меру удовлетворенные, мы мусолим наши мечты.

Сорок лет... Сволочной, проклятый возраст. Это не отрочество, как предполагалось, но и не старость. В юности ты чувствуешь творческую злобу, которая не связывает тебя ни с местом, ни с воспоминаниями о, так называемых, лучших временах. И даже испытываемый тобой страх есть не что иное, как топливо, что поддерживает в тебе живое начало, заставляющее тебя искать входную дверь в жизнь. Ты впадаешь в уныние, думая, что мир к тебе несправедлив, что ты всего лишь подросток, и в этом виноваты другие. У старика же было время пройти по жизни, взваливая на себя груз вины, и идти дальше, приняв эту вину и смирившись с собственными ограничениями... И теперь, именно сейчас, когда я думал об этом, Хавьер оскорбил Франа, потому что в том, что он говорит, нет никакого смысла. А ведь нет никого более убежденного в смысле вещей, чем Хавьер. Он упрекает Франа в радикализме, потому что в этом случае ему не нужно притворяться. “Раз все дерьмо, чего ты шебуршишься?” – говорит он, тыча в него пальцем. Мне так хочется обнять их всех, утешить и любить, потому что они такие потерянные. В этот час огни в соседних домах и на колокольне Святого Гаэтано потушены, единственный в округе свет льется с моей террасы. Мы – плот “Медузы” в темном океане нашего опьянения.

Я подхожу к Алисии сзади. Она, как правило, не вмешивается в наши дискуссии, разве только сказать, что мы напоминаем ей ее семью, и неважно, сколько времени прошло, они, кажется, так и остались в той же самой затянувшейся ссоре. Алисия слишком много курит, покусывая заусеницы и изредка прищелкивая языком. Вечно кажется, что эта женщина вот-вот куда-нибудь уйдет, будто ее ждут в другом месте, где и на самом деле ей было бы гораздо приятнее. Но обычно она уходит самой последней, насладившись сполна ночью, нашим обществом и звучанием наших голосов. Я кладу руку ей на плечо и наклоняюсь к ее уху, чтобы прошептать: “Ты остаешься на ночь?” Она, не оборачиваясь, поднимает стакан, будто чокаясь, и громко отвечает: “Я не сумасшедшая”.

Как жаль. Мне хотелось бы, чтобы Алисия осталась сегодня ночью, обнимала бы меня, стоя у перил террасы, как в театральной ложе. Мы заглянули бы с ней за развернутые декорации, чтобы в них проявить наши фантазии. Мне всегда нравилось жить на верхних этажах или в мансардах, потому что из их окошек, с балконов и террас виден мир, который не принадлежит тебе, но позволяет им наслаждаться. У тебя нет никаких забот, никто не просит тебя починить крышу, или настроить антенну. Здесь есть на что полюбоваться, и когда ты заглядываешь в это необъятное пространство, то чувствуешь себя землевладельцем, который шагает в воскресенье по полю, куря на ходу и осматривая владения, которые не должен ни орошать, ни возделывать, и с которых он не должен собирать урожай.