- Ладно, – соглашается она, все еще держа вторую шпильку во рту. – Но только в обмен кое на что.
- Конечно.
- Так вот потом ты сделаешь то же самое. Ты расскажешь мне, какой была моя сестра. Договорились?
Какое приятное ощущение головокружения. Ты чувствуешь, что вот-вот в любой момент упадешь, но угроза падения порождает в тебе не страх, а предвкушение, желание того, чтобы от окатившего тебя с головы до ног адреналина, волосы встали дыбом. В этот миг решающего ускорения перед тем, как разбиться о дно, в этот самый миг ты начинаешь жить.
Карина закончила скреплять волосы второй шпилькой, и садится поудобней. Ее взгляд скользит вверх по лестнице, ведущей на террасу. Она меняет позу и садится по-другому.
- Идет, я согласен, – говорю я. – Потом я расскажу тебе, какой была твоя сестра.
Клара со слов Карины.
- Не знаю, говорила ли она тебе или нет, думаю, что-то говорила, но сейчас я рассказываю тебе все с другой точки зрения, со стороны старшей сестры, ответственной за нее, потому что я отвечала за нее. Я говорю с точки зрения сестры, которая смотрит на все глазами родителей, и в какой-то степени заменяет их, говоря, что ей не нравится Кока-Кола, потому что именно это от нее и ожидается. Или говорит, что не любит мотоцикл, потому что велосипед полезнее для здоровья и не загрязняет окружающую среду. Или что она предпочитает не начинать курить, потому что потом станет рабом табака на всю жизнь. Хотя, видишь, в двадцать пять я все-таки начала курить. Впрочем, я ведь хотела поговорить с тобой о своей сестре, не о себе, о младшей сестренке, которая начинает пропадать, совершать опасные поступки, которые лишают родителей сна и доводят меня до того, что я ее ругаю: “Ты – дура! Неужели ты не понимаешь, что заставляешь родителей страдать? Поступая так, ты думаешь, что становишься взрослой, а на деле оказываешься ребенком”. Вот тебе в общих чертах результат – я с родителями по одну сторону баррикады, она окопалась по другую. Я заставляю ее принять позицию подростка, говорящего с пренебрежением: “Да что ты понимаешь? Это моя жизнь, моя, а не твоя! Тебе-то какая разница, если я обожгусь? Палец-то мой.”
Тогда я не понимала, что Клара не была саморазрушительницей. Возможно, она
переоценивала свои силы, потому что была большой оптимисткой. Клара думала, что может пройти через помойку, не загрязнившись, что, как лучик света, может коснуться любой вещи, находиться в любом месте, не являясь по-настоящему частью того, что ее окружало. Как дух в жилой особняк, она входила во все дома, усаживалась за стол вместе с остальными, слушала их трагедии и ссоры, ведя легкую жизнь невесомого призрака. Она рассказала тебе, что вместе с подругой ездила в Петербург автостопом? Что один раз ее задержали за сопротивление властям в доме, захваченном людьми, которых собиралась выселять полиция? Ей даже не исполнилось пятнадцать лет, возраст, когда ты набрасываешься на спецподразделения полиции, вырывая из рук щиты и отрывая с касок защитные щитки. Как видишь, та нежная и мягкая девушка, которую ты знал, в столь юном возрасте могла драться с мужиком, привыкшим применять силу и почти вдвое тяжелее ее. Она чувствовала себя неуязвимой.
Отец хотел запереть ее дома, но ты не можешь запретить пятнадцатилетней девушке
выходить на улицу. Отцу ничего не оставалось делать, как разрешить ей ходить в школу, поликлинику, на занятия по английскому и в класс игры на гитаре, но он отобрал у нее ключи, чтобы она вынуждена была возвращаться, когда кто-нибудь еще не спал. Клара перестала ночевать дома. Я знала, где она находилась, поскольку кто-то из наших общих друзей, наконец, рассказал, что ее видели на площади Второго Мая. Она сидела на одеяле с тремя или четырьмя собаками и каким-то панком, который, вероятно, был там с восьмидесятых. Одна школьная подружка показала мне дом в квартале Лавапьес, где, как она думала, и ночевала Клара – маленькое, побеленное двухэтажное зданьице на углу узенького переулка, с черепичной крышей, деревянными ставнями и железными, покрашенными черными решетками. На вид домик был скорее деревенский, нежели городской с пожелтевшей, во многих местах облупившейся известкой. Он навевал атмосферу заброшенности и разрухи. Я и врагу не пожелала бы жить в подобном месте. В нижней части и вокруг балконов дом был грубо размалеван неумелыми граффити со следами насилия, вызывавшими во мне чувство ярости и злости, равно, как и музыка, которую любила Клара. Слушая ее, я могла только представить певца, который брызгал слюной на публику в первых рядах, рыча и выплескивая свою ненависть. Клара никогда не предлагала мне открыться ей, не хотела разделить чувства, которые всегда говорили мне о моральном разложении, болезненных ранах, об обуявшем ее ужасе и мраке. Эти песни ты можешь петь, только гримасничая и принимая немыслимые позы. Песни о любви, которые слушала Клара, были окрашены отчаянием и безысходностью, это был настойчивый призыв к несчастью. Ты скажешь, что я слишком консервативна в своих пристрастиях, что мне не хватает смелости или немного резкости, чтобы казаться оригинальной, и я думаю, ты будешь прав. Я и сама упрекаю себя, и, временами признаю, что, никогда не желая быть такой, как моя сестра, я хотела бы в чем-то быть похожей на нее.
Мама хотела позвонить в полицию и заявить об исчезновении своей малолетней дочери. Я
убедила ее подождать какое-то время, пока неудобства уличной жизни не вернут сестру домой. Я уверила ее в том, что будет лучше, если Клара, пропустив несколько учебных недель, сама убедится, что такая жизнь не для нее, нежели ее вернут силой, провоцируя настоящий бунт, которого все-таки хотелось избежать. В конце концов, Клара всегда была здравомыслящим, разумным подростком, и эта стадия неуверенности у нее непременно прошла бы. Она осмыслила бы свою независимость, вернулась домой, к прежней жизни нормальной девчонки среднего класса, очень милой, покладистой, прилежной и молчаливой. Ведь, несмотря на все время, проведенное с оборванцами, Клара любила каждый день принимать душ, мыть голову, менять одежду и спать на чистых простынях. Я на самом деле была убеждена в том, что она не переспала ни с кем из этих ребят и не подцепила ни СПИД, ни сифилис, ни герпес. Я не представляла ее лежащей в кровати и обнимающей дурно пахнущее тело с засаленной патлатой головой. И тогда мне в голову пришла эта мысль, что Клара идет по жизни, как лучик света, вернее, как тень, потому что в то время она всегда была одета в черное и красила волосы в тот же цвет. Ее шевелюра была похожа на воронье крыло. Но это была уловка. Я вовсе не хочу сказать, что она обманывала кого-либо, разве только саму себя, да и то неосознанно. Она носила собачий ошейник, купленный в зоомагазине, выбрила виски, хотя при желании могла скрыть их волосами, растущими на оставшейся части головы. Она носила цепи, ботинки “Док Мартенс”, шикарные серьги, огромные стальные или латунные кольца. Понимаешь? Она постоянно меняла свой имидж, ни на чем не останавливаясь. Сумасбродные украшения, немыслимые стрижки, радикальный цвет волос, ужасающе мрачная одежда – все это было. Но, ни единого пирсинга, ни одной булавки, которые ее друзья втыкали себе в губы, носы, брови, соски, клиторы, мошонки – не было. В местах, где руки, а иной раз и лицо, украшались татуировкой с несмываемой краской, не было также следов подкожных игл. Я не раз смотрела на нее в ванной комнате, и то, как она совершенно естественно раздевалась передо мной, уже указывало на то, что ей нечего скрывать. Хотя, возможно, она и пробовала какой-нибудь наркотик (я тоже употребляла экстази, марихуану, и только два раза кокаин), она никогда не вела себя, как наркоманка, ожидающая дозу. И если что-то вдруг изменилось, то в этом виновата я.
Между тем стемнело, и наступила ночь. Мы с Кариной сидим впотемках внизу, в гостиной. Я – на маленьком кожаном диванчике оранжевого цвета, купленном в ИКЕА, хотя так не скажешь, пока не встретишь такой же, но бордовый, черный или коричневый у друзей – одного, второго, третьего… Карина сидит на полу, на подушке. Время от времени она сжимает и теребит один из уголков подушки, поигрывая с ним, или принимается ее взбивать, словно готовя постель для куклы. Сейчас, записав все это, я, возможно, придаю сказанным ею фразам присущий мне ритм, тон и построение. Я вспоминаю наш с ней разговор, но передаю его своими словами, поскольку, когда мы рассказываем о том, что нас окружает, мы всегда говорим своим языком, смотря на все своими глазами, по-своему осмысливая. Нам думается, что мы беспристрастны, испытывая единственно возможные чувства, которые, тем не менее, никогда не перестают быть нашими и только нашими, отличными от чувств других людей. Карина говорит более отрывисто, скупыми, короткими фразами, у нее гораздо меньше сомнений. Иногда ее тон становится саркастическим и таким чужим для меня, что я просто неспособен его передать. Она говорит решительно, безапелляционно, часто повторяясь, будто предвидя, что ей возразят, и слова, сказанные ей, становятся резкими. Постепенно голос Карины звучит все глуше. Я сказал бы, что по мере того, как в комнате меркнет свет, затихает и голос, словно приспосабливаясь к полумраку. Я боюсь, что когда наступит кромешная тьма, он умолкнет совсем. Между нами устанавливается атмосфера доверительной близости, и у меня возникает желание бросить вторую подушку на пол, сесть рядом с Кариной, положив голову ей на колени и продолжая слушать историю ее сестры.