— А ты, Любен, часом, не брешешь? — усомнился Ермолаев.
Младенов обиделся:
— Если не веришь, езжай в район и наведи там справки. А коль поверил — не заставляй хлеба жечь. За это меня немцы сразу к стенке поставят, да и семью мою не пощадят.
Устыдившись своих подозрений, Ермолаев обнял Младенова, проговорил взволнованно:
— Ладно, Любен… Извини меня за дурацкий вопрос. Раз такое дело, иди-ка ты домой и поменьше мельтеши на глазах у людей…
Отпустив Младенова, он еще раз осмотрел все ящики своего письменного стола, проверил последние рапортички животноводческих бригад, а перед рассветом, разбудив уснувшего на крыльце мальчишку-посыльного, приказал собрать всех комсомольцев. Их в совхозе осталось только одиннадцать. Вернее сказать, комсомольцев не осталось вовсе — остались девчата-комсомолки. Парни давно ушли на фронт…
По вызову Ермолаева первой явилась Наташа Татаринова. Свежая, с влажными от утреннего купания волосами, она на бегу спросила с порога:
— Звали, Иван Захарович?
— Звал, Наталка-полтавка, — вымученно улыбнулся Ермолаев. — Садись. Пока соберутся другие, поговорим с тобой по душам. Ты, как я знаю, была первой помощницей у нашего садовода Ставрова, да и сейчас целыми днями пропадаешь в саду. Вот и скажи мне по совести: что будем делать с садом?
— Как это что будем делать? — удивилась Наташа. — Сад, Иван Захарович, в полном порядке. На деревьях хорошая завязь, черешни уже почти созрели, ранние вишни тоже. Только вчера мы с дядей Егором опрыскивали сад от плодожорки…
Ермолаев прервал ее:
— К нашей Дятловской, Наталка-полтавка, приближаются такие полчища двуногой плодожорки, что их ни парижской зеленью, ни самым крепким отваром полыни не одолеешь. Немцы, Наталка, вот-вот в станице появятся, и нам приказано заблаговременно все наши поля и плантации уничтожить, а самим уходить и скот в тыл угонять. Вот ты и скажи мне: как мы поступим со ставровским садом? Спилим поперечными пилами все деревья под самый корень или обольем их отработанной соляркой и сожжем?
Ермолаев видел, как медленно бледнело лицо Наташи, как задрожали ее пухлые губы, как из широко открытых глаз полились слезы. Она вдруг кинулась к Ермолаеву и закричала, содрогаясь от рыданий:
— Иван Захарович, родненький, да разве ж можно так?! Прошу вас: не надо ни спиливать, ни жечь сад! Слышите?.. Не надо! Не надо!.. Хотите, я сама умру, только сад пожалейте… Лучше я умру, а сад никому не отдам. Так и знайте — ни-ко-му!..
Наташа отшатнулась от директора. Заплаканное ее лицо некрасиво подергивалось. Маленькая, жалкая, только что казавшаяся беззащитной девчонкой, она вдруг подняла голову и сказала угрожающе:
— У меня запрятано ружье Андрея Дмитриевича… И заряженные патроны есть… Девяносто три штуки… Так вот знайте: сейчас я возьму ружье, патроны и уйду в сад… И если кто решится срубить хоть одно дерево, стану стрелять… Любого убью, так и знайте…
Такой реакции Ермолаев не ожидал. Он шагнул к Наташе, прижался небритой щекой к ее мокрым волосам и сказал растроганно:
— Ладно, дуреха… ангел-хранитель садовый… давай не будем реветь и вообще… Куда ни шло, оставим мы твой сад. Пусть растет, если пощадят его те двуногие плодожорки…
Услышав голоса за окнами, он вернулся к своему столу, сел, устало уронил голову на руки. Девчата-комсомолки, ввалившись в директорский кабинет шумливой стайкой, моментально притихли.
Ермолаев заговорил с ними, как всегда, спокойно, только, пожалуй, чуть суше обычного, короткими, отрывистыми фразами:
— Вам придется гнать в тыл скот. Пешим порядком. Путь предстоит далекий. Скота немало: сто шестьдесят коров с телятами, три сотни свиней, полторы тысячи овец. Никого не неволю, а только взываю к вашей комсомольской совести. И прошу не медлить с ответом: мне теперь же нужно знать, на кого из вас могу рассчитывать.
Раздался чей-то робкий голос:
— А когда уходить-то?
— Завтра в шесть утра.
Девушки зашушукались. Оказалось, что половина из них не может эвакуироваться по разным причинам: у одной больны родители, другая сама прихворнула, третья, грешным делом, готовится рожать, в чем вынуждена теперь признаться раньше времени.
Наташа Татаринова давно была подготовлена и ответила согласием немедленно. Недолго раздумывала и ближайшая ее подруга Ира Панотцова, худенькая, робкая девушка, сказала, что тоже погонит стадо за Дон.
— Правильно, Ирочка, — шепнула ей Наташа. — Мало ли что тут станут вытворять фашисты. Лучше уйти.
В полуоткрытое окно проник первый луч утреннего солнца, высветил ворохи рваных бумаг на полу, взволнованные лица девушек. Ермолаев, щурясь, обвел их взглядом, проговорил, подавляя вздох:
— Ну что ж… Кто дома остается, прощайте, девули. Держитесь тут как положено… как советские люди… А тех, кто в поход собирается, прошу быть завтра к половине шестого на берегу Дона против белого бакена…
С угоном стада совхоз фактически прекращал свое существование. Но станица Дятловская еще продолжала жить. Эвакуировались далеко не все дятловцы. Куда было деваться немощным старикам или женщинам с малыми детьми? Здесь у них своя кровля над головой, своя родная, потом политая земля, которая в это страшное лето щедро воздала им за их труды. Разве могли они оставить на приусадебных участках невыкопанный картофель, неубранные помидоры, огурцы, капусту, высокие плети гороха и фасоли? Бросить все недолго, а где и что найдешь?
Как часовые, стояли согбенные старики у калиток своих чистых, ухоженных двориков, где так празднично искрились посыпанные речным песком дорожки, шелестели листвой тополя, безмятежно покрякивали утки, кудахтали куры, повизгивали поросята. Иные неверующие неумело крестились, на «всякий случай» обратив взоры к вызолоченному кресту над куполом станичной церкви. Никто не стеснялся пролить слезу, провожая в дальнюю дорогу тех, кто помоложе, — родичей своих и просто соседей…
Плач и причитания не умолкали и в домике Татариновых. Еще зимой, получив известие о гибели старшего сына, совсем сдала Федосья Филипповна. Пуститься в дорогу вместе с дочерью у нее сил не было, а Наташа не могла остаться с ней, хотя очень жалела мать, да и расставаться с садом не хотелось. На обратном пути из совхозной конторы она забежала к Ежевикиным и, узнав, что Егор Иванович тоже уйдет со скотом, расстроилась еще больше: значит, сад останется вовсе без присмотра. Стала просить Федосью Филипповну:
— Приглядите хоть вы, мама. Там сейчас все деревья усыпаны плодами, вот и начнут бегать в сад все, кому не лень. Плодов не жалко, пускай пользуются, но ведь ветки пообломают, всякой шкоды наделают.
— Да как же, доченька, я дойду туда своими больными ногами? — сокрушалась Федосья Филипповна. — До сада небось версты три будет, а мне и по хате трудно ходить.
— Вы же знаете, мама, что я дала Андрею Дмитриевичу слово смотреть за садом, — настаивала Наташа. — Вернется он с фронта, а сад загублен. Как же мы тогда в глаза ему поглядим?
Материнским сердцем Федосья Филипповна чуяла, что творится в Наташиной душе, понимала, чего стоит дочери неразделенная любовь к Андрею Ставрову. Но чем могла она помочь Наташе? Разве вот исполнением ее просьбы относительно сада, который только и связывает Наташу с Андреем?
Укладывая в дорожный мешок скромные дочерние пожитки — пальтишко, два поношенных уже платья, две смены белья, полотенца, Федосья Филипповна пообещала:
— Ладно, доченька, не растравляй себя, не мучайся… Как-нибудь уговорю я других старух, приглядим мы за твоим садом все вместе, побережем его. Абы ты сбереглась и вернулась живая. Слухайся там старших. Кушай побольше, молоко пей — у вас же в стаде много дойных коров, на всех молока хватит… И письма мне пиши. Я ж тут одна от тоски помереть могу.
Наташа не решилась сказать матери, что, если немцы возьмут Дятловскую, ни одно письмо не дойдет сюда. Пообещала: