Выбрать главу

В один из душных июньских вечеров Максиму позвонил по телефону полковник Хольтцендорф и пригласил к себе на ужин. Это удивило Максима: обычно полковник действовал осторожнее. «Значит, произошло или должно произойти что-то очень важное», — решил Максим и немедленно вышел из дому…

Хольтцендорф встретил его, как всегда, приветливо. Провел в кабинет, усадил на диван, положил перед ним на журнальный столик сигареты, зажигалку, поставил пепельницу. Закурил и сам. Долго молчал, задумчиво пуская кольца дыма. Наконец заговорил, тщательно подбирая слова:

— Я должен сообщить вам и нечто печальное и нечто радостное.

— Начинайте с печального, — попросил Максим, бледнея.

— Да, — сказал Хольтцендорф, — я так и думал.

Аккуратно стряхнув пепел сигареты в подставленную Максимом бронзовую пепельницу, он как бы выстрелил в упор:

— Две недели назад ваш молодой друг князь Петр Бармин, его родная сестра Екатерина и муж сестры Альбер Дельвилль гильотинированы в подвале парижского гестапо. Их обвинили в связях с франтирерами. Мне сообщили об этом из штаба генерала Штюльпнагеля, военного губернатора оккупированной зоны Франции.

Максим был настолько потрясен услышанным, что в течение нескольких минут не мог проронить ни слова.

Хольтцендорф отвел от него глаза, даже отошел прочь, молча зашагал по просторному кабинету. И тогда-то Максим произнес каким-то отсыревшим голосом:

— Для меня это очень тяжелая потеря… Я любил всех Барминых. Катюшу знал совсем девчонкой. Иногда называл ее своей дочкой… Ах, какие все же случаи происходят в жизни: старый князь Григорий Бармин — впрочем, в двадцатом году он не был старым — расстрелян красными, а его дети погибли за идеи красных!

— Я очень сожалею, что мне пришлось сообщить вам о смерти ваших друзей, — тотчас откликнулся Хольтцендорф, — и потому спешу обрадовать.

— Чем? — равнодушно спросил Максим.

— Получено распоряжение больше не задерживать вас в Германии, при первом удобном случае отправить в Советский Союз. Постараемся сделать это побыстрее.

Вскочив с дивана, Максим крепко пожал ему руку.

— Спасибо!

В кабинет вошла белокурая Лони, поклонилась Максиму и объявила:

— У меня все готово, прошу ужинать.

Ужин затянулся до полуночи, и хозяин вынужден был сам отвезти гостя домой, иначе тому не миновать бы неприятностей от придирчивых патрулей. После этого Максим почти совсем перестал выходить на улицу — не хотелось в последние перед отъездом дни подвергать себя опасности. Теперь он часами разговаривал с фрау Гертрудой, рассказывая ей о своем детстве, о покойной жене, о дочке. Сидя в низком креслице за вязанием очередной накидки для чайника, на редкость внимательная фрау Гертруда слушала его с материнской жалостливостью.

Однажды, когда фрау Гертруды не оказалось дома, к Максиму ворвался пьяный есаул Гурий Крайнов. Вид у него был как у побитой собаки. Придерживая в оттопыренном кармане бутылку шнапса, глядя на Максима безумными глазами и забыв даже поздороваться, он выпалил:

— Слыхал, полчанин, новостишку?

Максим насторожился:

— Какую?

— Сегодня в полдень на Гитлера совершено покушение, — заикаясь от волнения, пробормотал Крайнов. — В ставке его в Растенбурге была подложена мина… Она там все разнесла к чертовой матери. Трупов не счесть. Говорят, будто принес туда эту мину в портфеле и сунул под стол начальник штаба армии резерва полковник Штауффенберг.

— А с Гитлером-то что: убит или жив остался? — воскликнул Максим.

— Хрен его знает! — Крайнов устало опустился на стул. — Одни говорят, что жив, только, мол, малюсенький осколок проткнул ему задницу. Другие клянутся, что фюрер загнулся. Черт их разберет. Одно знаю верно, братец ты мой: сейчас по всему Берлину рыскают гестаповцы, хватают за загривок генералов и полковников… Кого шлепают без суда и следствия, кого увозят куда-то…

В памяти Максима возникла фигура высокого смуглолицего полковника без одной руки, с черной повязкой, закрывавшей правую глазницу. Именно его Вальтер Хольтцендорф отрекомендовал однажды как начальника штаба армии резерва полковника Клауса Шенка графа фон Штауффенберга. Вот кто, значит, покушался на Гитлера…

— Ты чего, полчанин, уснул, что ли? — окликнул Максима есаул Крайнов, сидевший перед ним с бутылкой, зажатой меж коленями. — У тебя тут стаканы найдутся? Давай пару стаканов хватим за упокой фюрера, ничего другого нам не осталось.

Максим принес рюмки. Крайнов разлил водку, выпил одну рюмку, другую и заговорил, раскачиваясь на стуле:

— Надо, Максим Мартынович, кончать наш базар и драпать отсюда куда глаза глядят. Понял я, что большевиков не осилишь, потому что за ними идет народ, а не такие недобитки, как мы с тобой… Жалко, брат ты мой, что уяснил я это поздновато. Вся моя жизнь пошла собаке под хвост… Воевал, дурак, против красных. За Франко глупую свою башку подставлял. Психу фюреру верой и правдой служил. А чего добился? Ни-че-го! Дырку от бублика заслужил, вот и вся мне награда…

Отхлебнув из рюмки и сплюнув на ковер, Крайнов осовело посмотрел на Максима.

— Т-ты слыхал, чего славные красновские казаки Степану учинили?

— Какому Степану? — недоумевая, спросил Максим.

— Да сотнику Острецову, который у генерала Краснова в помощниках ходил, вербовщиком у него был, — заплетающимся языком пояснил Крайнов. — Ну так вот… Ехал Степан Острецов с казаками по приказу Краснова куда-то к польской границе, в Глейвиц, что ли… Доехали, значит, казаки до реки Нейсе, руки Степке Острецову скрутили, камень на шею привязали и кинули в эту Нейсу вниз головой… Утопили своего вербовщика, а сами в Польшу подались… А из Польши генералу Краснову письмецо прислали, в котором было сказано: то же, мол, и тебя ждет, старая сука, лизоблюд фашистский…

Максим не без сожаления смотрел на пьяного есаула. Они родились и росли в одной станице, вместе купались в Дону, переметы на чехонь ставили. Вместе служили и в царской и в белой армиях. После разгрома белых вместе оказались в эмиграции. Хоть и разошлись за рубежом их пути, по-разному сложились судьбы, хоть в отличие от Селищева Крайнов оставался все годы закоренелым контрреволюционером и пытался не раз тащить своего одностаничника в разные антисоветские организации, — он все же часто и выручал из трудных положений. По-своему любил. И вот теперь сидит обессиленный, опустошенный, жалкий, как раздавленный червь, и никто не знает, где и как закончится его никому не нужная жизнь…

— Что ж ты думаешь делать, Гурий? — тихо спросил Максим.

Крайнов безнадежно махнул рукой, вымученно усмехнулся:

— Не знаю. Большевики меня не простят — поставят к стенке, как только увидят мою рожу. Гитлерюкам и смердящей падали вроде Краснова или Шкуро я перестал верить. Они сами обречены, и ничто на свете их не спасет. Вот и выходит, брат Максим, что делать мне нечего… Я конченый человек… навоз… прах…

Крайнов поднялся пошатываясь, оперся спиной о дверной косяк и протянул Максиму руку:

— Прощевай, Мартыныч. Больше мы с тобой не увидимся. Ежели поможет бог вырваться из этого нужника, уеду я… куда-нибудь… может, в Уругвай, а может, на Аляску или в Индию… женюсь на какой-нибудь старой бабе… разведу кроликов… Буду доживать паршивый свой век молчком, дожидаться смерти и замаливать все грехи, все зло, которое по моей дурости хвостом тянулось за мной по этой нудной земле…

После ухода Крайнова Максим долго шагал по комнате, останавливался, пристально смотрел куда-нибудь в угол, вновь шагал и думал: «Да, зло… Ох, как еще много его на земле! Как зверски калечит оно людские души! Ведь не драконы же, не трехголовые змеи, не вурдалаки штыками пропарывают животы беременным женщинам, травят газами стариков и детей, пачками сжигают теплые еще трупы в адских печах. Все это делают существа, у которых людские лица, речь человеческая, даже сердца имеются. Как же они довели себя до такого противоестественного состояния, такого озлобления? Кто ж вырвет зло с корнем? Кто одолеет его? Конечно, не те, кто считает одних людей избранниками судьбы, а других — изгоями. А кто же? Очевидно, только те, кто выстоял при гитлеровском нашествии, кто затягивает сейчас удавку на горле фашизма. Они несут миру добро и правду! Не потому ли начинают прозревать даже такие, как Гурий Крайнов, и с ужасом обнаруживают, какой гнусный хвост тянется за ними? Не потому ли за это добро и правду отдал жизнь Петр Бармин? Наверное, и мне придает силу и мужество только сознание того, что я служу этой правде…»