А все-таки жизнь брала свое: грузно шагали по вязкой земле запряженные в прадедовские плужки чудом уцелевшие коровы, покрикивали на них ребячьими голосами юные пахари, по вспаханному полю шли старики с лукошками, вручную сея драгоценную пшеничку, стараясь не обронить зря ни единого зернышка. От зари до зари работали в поле повязанные платочками женщины: высаживали капусту и помидоры, сеяли свеклу и огурцы, из ведер поливали каждый кустик, каждый росток, чтобы ничего не пропало и в положенный час дало столь нужные людям плоды.
С рассветом уходила в поле и Наташа Татаринова. Часами вместе со всеми не разгибала спину, переходя из борозды в борозду, от ряда к ряду. Но и занятая работой, думала о своем: доведется ли ей увидеть Андрея, уцелеет ли он на войне, не покинет ли разоренную немцами Дятловскую? У нее никого теперь не осталось, кроме Андрея, вернее, кроме любви к нему. Она дивилась душевной силе других женщин, работавших с ней рядом, суровых и молчаливых, способных, казалось, выстоять перед любыми невзгодами. И втайне презирала себя за неумение превозмочь, убить в себе «незаконную», так она считала, «преступную» любовь, которая в одно и то же время озаряет ее какой-то светлой радостью и мучит, иссушает, заставляет каяться в несуществующих, придуманных самою ею грехах.
Другие женщины, особенно те, что постарше, искренне сочувствовали ей. Даже те, которые осуждали ее когда-то за привязанность к семейному человеку, теперь если и вспоминали об этом, то совсем незлобиво. Тихо перешептывались:
— Гляди ты, как извелась деваха!
— Ей уже, должно, за двадцать годочков будет, а коленки будто у ребенка.
— Сиротство всему причиной. Кабы матерь осталась жива, небось выходила б.
— По агроному сохнет. Сказывают, что с ним и на фронте была.
— По агроному она и до войны сохла. Девки, бывалоча, насмешки над ней строили.
— Девки — дуры, — решительно вступалась за Наташу старуха Ежевикина. — Агроном — мужик из себя видный, а сколько времени один жил, без жинки… В жизни, бабы, всяко бывает. Нехай себе любит, кто ей мил. Жалко только, что так мается, думками всякими себя казнит…
Наташа ничего не знала об этих разговорах. Женщины, щадя ее, моментально смолкали или меняли тему разговора, если она подходила поближе. Да и не очень-то интересовали ее теперь пересуды. Она целиком ушла в свои думы, от них не было спасения ни на работе, ни дома.
Первое и единственное письмо от Андрея с фронта Наташа получила еще на Кавказе, в диспансере.
«Дорогая Таша! — писал Андрей. — Вот и довелось мне вторично оказаться в действующей армии, чему я очень рад. Скоро войне конец, и заживут наши люди мирной жизнью, мы уже бьем врага на его земле. А тебя я очень прошу: береги себя, получше питайся. При твоей болезни это самое главное. На днях я написал Гураму Кобиашвили, попросил его помочь тебе продуктами. Ты, пожалуйста, не отказывайся от дружеской поддержки. И не хандри, Ташенька, не теряй надежды на то, что все в жизни будет хорошо. Мы еще посадим и вырастим новый сад…»
В последних строках Андрей просил писать ему чаще и закончил словами: «Целую тебя, Таша, желаю тебе всегда оставаться доброй, простой и славной…»
Возвратившись с поля домой, Наташа подогревала свой скудный ужин, с неохотой съедала его, зажигала лампу и в который уже раз принималась перечитывать это письмо. Она была почти уверена, что Андреевы слова «мы еще посадим и вырастим новый сад» относились не ко всем дятловцам, а именно к ней, только к ней. А то, что Андрей так заботился о ее здоровье, то, что он называл ее доброй, простой и славной, и то, что написал «целую тебя», переполняло Наташу ощущением счастья. Наташа прятала Андрееве письмо, заливаясь слезами, бросалась в постель и засыпала, прижавшись горячей щекой к мокрой подушке…
А весна шествовала по донской земле. Вили гнезда неугомонные птицы, лес стоял, еще не утеряв прозрачности, но уже окутываясь светло-зеленым туманцем, и все вокруг пело, высвистывало, звенело, как всегда бывает весной.
Любен Младенов добыл для совхоза первые два трактора, и дятловцы обрадовались этому приобретению, как никогда еще не радовались ни одной машине. С простреленным плечом вернулся с фронта бывший секретарь парткома Володя Фетисов. Все чаще стали наведываться в станицу шефы-шахтеры; с их помощью началось строительство нового коровника и ремонт уничтоженных немцами огородных парников. На парниках хозяйничал теперь Егор Иванович.
В один из тихих апрельских вечеров он прибежал к Наташе необыкновенно возбужденный, успевший где-то хватить самогона, и заорал, захлебываясь от восторга:
— Ну, родная моя племянничка, радуйся и веселися! Наши войска начали штурм Берлина! Уж теперь-то Гитлеру взаправдашний капут!
Бетонированный бункер под имперской канцелярией, расположенный на шестнадцатиметровой глубине и надежно прикрытый сверху толстым слоем крепчайшего бетона, стал последним убежищем Гитлера. Все здесь было предусмотрено: мощная система вентиляторов, телефонный узел, водопровод, личные апартаменты для фюрера и его подруги Евы Браун, тесноватые конференц-залы для совещаний, помещения для врачей, камердинера, поварихи, шофера. Даже отдельная комнатушка для любимой собаки Гитлера — немецкой овчарки Блонди.
В других бункерах, соединенных подземными ходами с главным, устроились рейхсминистр пропаганды Геббельс с женой и детьми, начальник партийной канцелярии Мартин Борман, адъютанты и личные пилоты Гитлера, стенографы, секретари, а также многочисленная охрана во главе с комендантом подземелья бригадефюрером СС Монке.
В охране числился и штандартенфюрер СС Конрад Риге. Теперь и он не сомневался, что Гитлеру и всей гитлеровской клике приходит конец. Берлин был плотно окружен советскими войсками, которые с каждым днем, с каждым часом все ближе подходили к центру города. И хотя фанатичный доктор Геббельс продолжал заверять берлинцев и защитников столицы, что вот-вот фюрер применит против русских новое сверхмощное оружие, от которого тем несдобровать, хотя он и призывал всех немцев не щадить жизни во имя Германии, у Конрада Риге не было желания умирать.
Нацистские бонзы разных рангов караванами покидали Берлин. Запасались фальшивыми документами, меняли разными способами внешность и разбегались кто куда. То же самое решил предпринять и Конрад Риге. Ему уже не раз доводилось слышать, как самые высокопоставленные офицеры СС презрительно именовали последнюю резиденцию Гитлера «гробницей фараона», «саркофагом», «западней». Зачем же было оставаться здесь? Конрад Риге сбежал в свое время из сталинградской «западни» не для того, чтобы угодить в «западню» берлинскую.
Днем и ночью на задворках различных имперских учреждений полыхали костры — сжигали горы документов. В то же время тщательно упаковывались и увозились архивы гестапо и министерства иностранных дел. Каждый по-своему заметал следы своих преступлений.
Начались массовые казни. Без суда и следствия, прямо на улицах гестаповцы вешали и расстреливали всех, кого подозревали в дезертирстве. На дезертиров устраивались облавы, сопровождавшиеся дикими бесчинствами в квартирах запуганных обывателей, бессовестным грабежом, мародерством.
Генералы вермахта продолжали еще делать вид, что они кем-то или чем-то командуют, планируют какие-то новые боевые операции и вроде бы даже надеются на успех, однако на самом деле каждый из них отлично понимал, что война безнадежно проиграна и нацистскую Германию никто и ничто не спасет. В апреле вокруг Берлина удалось сосредоточить около миллиона немецких солдат, восемь тысяч пушек и минометов, тысячу двести танков и штурмовых орудий, три тысячи триста самолетов. Силы немалые! И все-таки их было недостаточно не только для победного завершения войны, а и для удержания Берлина. Этими силами в лучшем случае можно было задержать продвижение советских армий до вступления в Берлин американцев и англичан, с которыми продолжались тайные переговоры о сепаратном мире.
Штандартенфюрер Конрад Риге кое-что слышал об этих переговорах, но не верил в их успех, потому что разуверился в самом Гитлере. На протяжении двух десятков лет ему много раз случалось видеть фюрера, слушать его речи, но здесь, в подземелье, когда случай столкнул однажды Риге с Гитлером чуть ли не нос к носу, все прежние восторженные представления о фюрере полетели вверх тормашками. Перед Конрадом Риге стоял согбенный старик, человеческая развалина с отвисшей челюстью, с безобразными натеками слюны в уголках рта и воспаленными, ничего, кроме испуга, не выражающими глазами.