Слушал Максим своего одностаничника, а на душе у него кошки скребли. Он вспомнил все, что было вместе с Крайновым пережито им на чужбине. Крайнов не раз выручал его, помогал, когда, казалось, некуда было податься. Они знали друг друга с детства, росли в одной станице, на одной улице, вместе воевали, вместе оказались за рубежом — и тут, в чужих странах, годами думали о возвращении на родную землю, но только думали по-разному: если Максима никогда не покидало чувство вины перед своим народом, смутное понимание правоты красных, то Гурий Крайнов представлял возвращение в Россию совсем по-другому: «Как только вернемся на Дон, не одна красноголовая сволочь загнется от моей руки…»
— Зря ты стараешься, Гурий, — помолчав, сказал Максим. — Нам с тобой не по дороге. Ты давно знаешь, еще с Польши, чем я дышу. И зараз скажу тебе честно: если я и окажусь в Испании, то совсем не там, где будешь ты.
— А где ж ты окажешься? Скажи! Или, может, это секрет? — с издевкой спросил Крайнов.
Максим пожал плечами:
— Какой там секрет! Я за русский народ. Не за охвостье народа, которое скитается по парижским харчушкам и точит свои гнилые зубы, а за тот народ, наш, настоящий, истинный, который работает в России. Гитлерам и Франкам я не помощник. Я им враг. Теперь тебе все понятно, Гурий? Больше того, признаюсь тебе как земляку: у меня у самого думка есть про Испанию. Только пойду я не под то знамя, куда ты меня тянешь.
Крайнов поднялся, налил полный стакан вина, выпил. Криво, нехорошо усмехаясь, положил руку на плечо Максима.
— Значит, так? Не под то знамя? Под красное пойдешь?.. Большевистское? Ну чего ж, прощевай, земляк. Но… раз мы уж окажемся под разными знаменами и тропки наши скрестятся, пеняй тогда, Максим, на себя. Рука у меня тяжелая, а за Россию, за наш поруганный Дон, я не пожалею ни отца, ни брата.
Он вышел. Максим слушал его медленные шаги по лестнице и с грустью думал, что теперь их дороги разошлись навсегда.
Через несколько дней Гурий Крайнов исчез.
А в конце недели приехал друг Максима, сын мадам Доманж — бывшей княгини Ирины Михайловны Барминой, князь Петр Бармин. По настоянию матери он после классического лицея окончил организованное в Париже русское военное училище. Лекции в этом училище читали генералы-эмигранты, которых не покидала надежда на возвращение в Россию и которые исподволь готовили военные резервы «молодой эмиграции».
Петр Бармин, имея только удостоверение беженца из России, не мог быть зачислен во французскую армию. Полученное в эмигрантском училище звание прапорщика и княжеский титул дали ему, однако, возможность устроиться по вольному найму инструктором дивизиона береговой артиллерии в Шербуре, где он служил уже четвертый год.
Петр Бармин давно нравился Максиму. Тонкий, невысокого роста, голубоглазый, он был похож на мальчишку. Это сходство подчеркивали светлые кудрявые волосы и мягкая улыбка. Был он сдержан, серьезен, много читал. Из России его увезли ребенком, но он все время скучал по родной земле и с холодным презрением относился к политической возне эмигрантских лидеров. Больше того, он готов был взять на себя тяжкую, как он считал, вину всех своих предков перед русским народом, о чем с юношеской непосредственностью говорил Максиму и даже отважился написать об этом письмо в Россию старому слуге отца Северьяну Северьянычу.
В первые же минуты встречи с Максимом Бармин взволнованно спросил:
— Ну, ты уже слышал об испанских делах?
— Не только слышал, но и вынужден был вести об этом не очень приятный разговор с Гурием, — сказал Максим.
— Мне мать сказала, что он уехал. Это правда?
— Он меня звал с собой. Сражаться за Франко.
— Давай-ка завтра утром возьмем спиннинги и сходим на рыбную ловлю, там поговорим, — пристально глянув Максиму в глаза, сказал Бармин. — Разговор у нас будет серьезный.
Весь вечер, сидя на веранде, Максим с Петром слушали мирную болтовню Дельвиллей. Ирина Михайловна вязала мужу шарф, мсье Доманж сосредоточенно, со знанием дела, пил вино. Катюша и ее муж рассказывали о настроении парижан в связи с победой партии Народного фронта, о новом правительстве Леона Блюма, о забастовках.
На рассвете, прихватив рыболовные снасти, Петр Бармин и Максим завели автомобиль мсье Доманжа и поехали к реке. Успели как раз к заре. Над рекой клочками плыл белесый туман. В гуще заречных камышей сонно перекликались утки. Неширокая река разливалась в этих местах несколькими рукавами, образуя озера, и потому со всех сторон тянуло влажной, бодрящей свежестью.
Бармин отвинтил пробку овальной, отделанной кипарисовым деревом фляги, протянул Максиму серебряный дорожный стаканчик.
— Выпей, Максим Мартынович. Вчера Альбер Дельвилль снабдил своим фирменным коньяком. Очень недурной коньяк. Альбер говорит, что его ящиками отправляют в Англию по заказу Черчилля.
Любуясь розовеющим в лучах зари разливом, Петр Бармин медленно сказал:
— Так, говоришь, есаул звал тебя в Испанию? А что бы ты, Максим Мартынович, подумал, если бы я сейчас предложил тебе то же самое, что предлагал Гурий Крайнов?
— Что именно? Я не совсем понимаю, — удивленно сказал Максим. — Гурий настойчиво тащил меня в Испанию, в войска генерала Франко. Ты это мне предлагаешь?
Бармин задумчиво повертел катушку спиннинга.
— Не совсем. В Испанию — да. Только не в войска Франко. Слышал я, что за Пиренеи сейчас ринулись сотни честных людей. Среди них много коммунистов. А идут они туда, чтобы с оружием в руках помочь республиканской армии разбить контрреволюционных мятежников. Люди ведь понимают, что сейчас в Испании будут решаться очень серьезные дела, касающиеся не только испанцев. Раз Гитлер и Муссолини посылают туда своих людей и оружие, значит, там круто заварено. Не так ли? Мы оба с тобой, каждый по-своему, чувствуем вину перед Родиной, перед Советской Россией. И не появилась ли у нас возможность, как говорилось когда-то, смыть эту свою вину кровью?
— Налей-ка мне, Петя, еще стаканчик, — угрюмо сказал Максим. Он выпил коньяк, размял сигарету. Руки его дрожали. — Между нами есть разница, друг мой Петенька, — тихо заговорил Максим. — В годы гражданской войны ты пешком под стол ходил, ни в какой армии не был. Какой же с тебя спрос? За кого ты отвечать должен? За отца? За то, что отец твой, князь Григорий Бармин, у генерала Корнилова служил и расстрелян красными? Так ты за это не ответчик. Какую ж такую вину ты должен смывать кровью? За тобой, Петя, никакой вины нет. Пожелай ты завтра вернуться в Россию, принять советское подданство, тебе слова никто не скажет. У меня же совсем другое дело.
— Какое дело? — горячо возразил Бармин. — Ты что — карателем был? Вешал или расстреливал красных? Или, может, бедняков шомполами порол да избы их поджигал? Ничего ведь этого не было!
— Да, не было, — сказал Максим. — Но я служил в белой армии, у меня офицерское звание. Кто там будет сейчас разбирать — каратель я или не каратель. Вот мне-то и надо, как ты говоришь, вину свою кровью смыть, я уже об этом думал. Да, надо подаваться в Испанию… Ты, Петя, в самую точку попал. На днях попрощаюсь с твоей матерью, с отчимом, скажу им спасибо за то, что приютили меня, и махну через горы, буду воевать против белогвардейской банды Франко. Потом, если жив останусь, попрошу, чтоб разрешили мне вернуться до дому, в Россию, чтобы позволили дочку единственную повидать, прижать к груди мою сиротку Таю… у могилы жены постоять. А там и помирать можно. На своей земле… в России… на Дону…
— Значит, ты, Максим Мартынович, без меня решил идти? — с горечью сказал Бармин. — Хочешь в одиночестве грехи замаливать?
— У тебя, Петя, никаких грехов перед Россией нет. А я считаю, что не только мой долг…
— Подожди! — Бармин взволнованно перебил Максима. — Говоришь, у меня грехов нет? Ты ошибаешься. На мне, князе Петре Бармине, тяжким грузом висят все грехи, все преступления моих предков. Ты вот сказал, что у тебя офицерское звание. Но ты, Максим Мартынович, получил это звание первым в своем казачьем, крестьянском роду. Слышишь? Первым. А до меня, если я не ошибаюсь, было шестьдесят девять офицеров, генералов, сенаторов, тайных советников, тысяцких, министров, губернаторов, царских воевод, и все это были князья Бармины. Они владели десятками тысяч десятин земли, повелевали жизнью и смертью своих бесправных холопов, пороли крепостных, пользовались гнусным правом первой ночи, насилуя крестьянок-невест. Кровью, пожарами, расстрелами они подавляли восстания крестьян и твоих предков-казаков. Это ли не преступление? Это ли не самая тяжкая вина? Все это давит на мою совесть, гнетет меня, не дает мне покоя. И если я хочу увидеть Родину — а это самое заветное мое желание, — я должен вернуться туда очищенным от всей этой тысячелетней скверны. Понимаешь? От всей скверны…