Выбрать главу

— Вдень нитку и зашивай, — сказал дед Андрею, вытирая о штаны испачканные кровью и слизью руки.

— Как это — зашивай? — испугался Андрей. — Я не смогу.

— Сможешь…

Став на корточки, Андрей ткнул острую иглу в кровоточащий лоскут на паху мерина. Мерин не шевельнулся, только по спине его пробежала и сникла в шерсти короткая дрожь.

— Зашивай, зашивай! — гудел за спиной Андрея дед Силыч.

Однако их старания оказались напрасными. Павел еще не успел отрезать ножом суровую нитку, как мерин дрогнул, захрапел, забил ногами в предсмертных конвульсиях, застучал копытами о глиняную стенку, вытянулся и перестал дышать. Павел молча опустился на порог.

— Тут уж ничего не сделаешь, сосед, — жалостно посматривая то на Павла, то на издохшего мерина, сказал дед Силыч, — значит, он себе колом нутро суродовал, все чисто порвал в середке.

Андрей привел свою серую кобылу, накинул на нее шлею и прихватил валек. Дед Силыч сложил вдвое толстую веревку, захлестнул петлей задние ноги издохшего мерина, завязал узел на вальке. Серая, беспокойно поводя ушами и оглядываясь, рванула, выволокла мерина из конюшни, остановилась.

— Вот и все, — сказал Павел, глядя на прикушенный желтыми, изъеденными зубами язык мерина. — Вот я и об-пахался и обсеялся…

Из хаты выскочила беременная, в подоткнутой юбке Виновен. Она кинулась к мерину, отвернулась к стене, заголосила, как по покойнику:

— Ой, худобушка ж ты моя жалкая! Да чего ж нам теперь делать? Кто ж нас теперь накормит, кто землицу нам вспашет? Мы ж тебя смалочку растили, сколько годов за тобой глядели и недоглядели…

Когда Демид вернулся из Пустополья с ветеринаром и остановил на холме взмыленных лошадей, он увидел распластанную на крыше сырую лошадиную кожу. На вороную шерсть кожи мягко, лениво ложился белый снежок…

Этот случай с соседским мерином потряс Андрея. Вернувшись домой, он осмотрел в конюшне каждый уголок, вынес оттуда и поставил отдельно под навесом вилы, лопаты, грабли, начисто вымыл ясли, разбросал свежую соломенную подстилку.

Вечером он сказал приехавшему отцу:

— У Павла Кущина конь издох, напоролся в конюшне на кол… Давай весной поможем Павлу вспахать поле.

— А что, ему некому помочь? — нахмурясь, спросил Дмитрий Данилович. — У него двое братьев рядом живут, Демид и Петр, и у обоих по паре коней.

Но Андрей не унялся:

— Вот и хорошо. Спряжемся с Демидом и вспашем Павлу поле. А у Петра такие клячи, что он, наверное, и себе-то не сможет вспахать.

— Ладно, — отмахнулся Дмитрий Данилович, — до весны еще далеко…

С недавнего времени в отношениях Дмитрия Даниловича к старшему сыну появились новые черты: временами он еще покрикивал на Андрея и, если замечал какую-нибудь неисправность в конюшне, в коровнике или под стогами сена, ругал сына лодырем и обормотом, но однажды подозвал Андрея и неожиданно спросил у него:

— Не посеять ли нам яровую в балке, за бугром?

Андрей удивленно глянул на отца — с чего это он вздумал с ним советоваться — и ответил с достоинством:

— Ничего не выйдет, там весенняя вода размывает скаты, ила несет видимо-невидимо. Давай уж лучше посадим в балке позднюю кукурузу.

— Что ж, можно и кукурузу, — согласился Дмитрий Данилович.

С этого дня он стал относиться к сыну как к взрослому: если Андрей поздно возвращался с вечерок, помалкивал; если заставал его где-нибудь за конюшней с папиросой в зубах, делал вид, что не заметил, молча поворачивался и уходил.

Андрей чувствовал это новое отношение отца и сам старался походить на взрослых: степенно здоровался с соседями, ходил деревенской неторопливой походкой, вразвалку, на скотину покрикивал хрипловатым баском. Однажды, впервые в жизни, он решил побриться, взял отцовскую бритву и, оставшись один, пристроился в кухне перед осколком зеркала. В зеркале хмурилось молодое обветренное лицо с белесым чубом, иссиня-серыми пристальными глазами и облупленным носом. Поеживаясь от щекотного прикосновения жесткой кисти, разбрызгивая по рубахе взбитую пену, Андрей намылил щеки, подбородок и стал неумело водить бритвой по коже. Он порезался в двух местах, но с гордостью и уважением к самому себе начисто соскреб мягкий пушок на лице. Глубокий порез на верхней губе он заклеил папиросной бумагой и подумал с удовлетворением: «Теперь можно идти на вечерки, все в порядке. А то косой Тихон проходу, проклятый; не дает: куда, мол, ты, курчонок, лезешь со своим пухом!»

Зимой, когда старики отсиживались дома и девчатам негде было принять парней-ухажеров, вечерки устраивали в тесной хате тетки Лукерьи. Девчата приносили с собой пряжу, тайком, под платками, тащили немудреную закуску: одна — хлебину, другая — миску капусты, третья — кусок сала. Парии в складчину покупали полведра самогона. Так коротали долгие зимние вечера.

Побрившись, накормив скотину, Андрей дождался темноты и пошагал на вечерку. Он еще вчера дал Тихону три рубля на самогон и теперь шел спокойно, зная, что его ждут и что он не явится незваным гостем. Только что побритые щеки Андрея приятно пощипывал морозец, все вокруг казалось ему крепким, свежим, как и его собственное упругое тело. Он подошел к хате Лукерьи, тихонько застучал дверной клямкой.

Черноглазая Ганя Горюнова высунула из-за двери голову, сверкнула белыми зубами. Пригласила:

— Заходи…

В низкой горенке было сильно накурено. В углу, под божницей, тусклым светляком мерцала лампада. На кровати и на лавках, склонясь одна к другой и ловко вертя веретена, пряли младшие девчата — Уля Букреева, Василиса Шаброва, Таня Терпужная; тут же крутились выгнанная Острецовым Пашка и ее костинокутские подруги Глафира и Харитина, такие же разведенные молодухи.

Парни сидели вокруг стола, резались в карты. Из-за густого облака махорочного дыма то и дело слышались их короткие выкрики:

— Давай еще!

— Возьми!

— Еще одну!

— Перебор!

Андрей поздоровался, скинул полушубок, походил по горнице, приглядываясь к девчатам. Нарумяненная Глафира легонько взяла его за пояс, проворковала смешливо:

— Чего затопал? Дивчину выбираешь? Так ты на этих прях не гляди — у них еще под носом мокро и они, чуть чего, плакать будут. Ты лучше прямуй до нас, мы тебя приголубим.

— А я вот похожу, может, и выберу какую, — в тон ей ответил Андрей.

— Ну выбирай. — Глафира засмеялась. — Только гляди не промахнись.

Гулящую Глафиру знала вся Огнищанка. Семнадцати лет она вышла замуж, года три жила с мужем-сапожником где-то под Обоянью, потом вернулась на хутор Костин Кут с грудным ребенком, сдала его на попечение матери-вдовы и стала гулять напропалую. К ней захаживали и женатые, и холостые, по ночам заезжали лесники, и смазливая Глафира всех принимала, каждому пела песни, каждого оделяла своей лаской.

Сейчас, то обнимая Пашку Терпужную, то пощипывая свою подругу, толстую Харитину, Глафира притворно зевала.

— Скучно, девоньки! — заявила она. — Поиграть бы в чего-нибудь или выпить стаканчик, а то наши дорогие кавалеры вовсе нас сном поморят.

— А чего ж вы дожидаетесь? — отозвалась из-за печки тетка Лукерья. — Взяли бы в какую игру поиграли.

Глафира растормошила девчат, повырывала у них веретена, обняла двух крайних, втолкнула в девичий круг Андрея и завела протяжно низким голосом:

Хме-ель, мой хме-е-люшко.

Девчата подхватили, закружили Андрея, оглушая его хороводной песней:

Хмель, мой хмелюшко, Хмелиное перышко, Лебедино крылушко! Полети, наш хмелюшко, На нашу сторонушку: На нашей сторонушке Приволье широкое, Раздолье великое…

Андрей затоптался среди девчат, как спутанный конь, расстегнул ворот рубашки, сразу вспотел, а горячие руки Глафиры все обвивали его шею, и подмалеванные губы выпевали, звали куда-то:

По той по раздольюшке Белый лебедь плавает С белыми лебедками..

Опрокидывая табуреты, парни вскочили с мест, ринулись на середину горницы, образовали новый круг. Девчата заверещали, уклоняясь от объятий, стали отбиваться от парией, но те смыкали круг все теснее и теснее, начали приплясывать. Большеносый Ларион Горюнов запел, задыхаясь, а оказавшаяся в центре Глафира, раскинув руки и дробно пристукивая каблуками модных ботинок, зачастила скороговоркой: