Александр совсем не был похож на коренастого брата. Высокий, с девичьей шеей и круглым румяным лицом, по которому были разбросаны мелкие веснушки, он отличался ровным, мягким характером, умел заразительно смеяться и любил пошутить. Он казался моложе своих двадцати пяти лет.
В дом Ставровых Александр сразу внес шум, гам, суматоху. Громко расцеловался со всеми, подбросил к потолку Калю и Таю, с грохотом раскрыл свой потертый фибровый чемодан и стал доставать подарки — чулки, ботинки, банки со сгущенным молоком, папиросы, мыло.
— В Москве нэп быстро пустил корни, — посмеиваясь, рассказывал Александр. — Вы бы посмотрели, что на Сухаревке делается! Есть там такое место, Сухаревкой называется, — огромный рынок. Вот на этой Сухаревке недорезанных буржуев полным-полно. Покупают, продают, меняют, прямо дым столбом. Раз, говорят, Советская власть разрешила торговать, значит, можно.
— А ты где работаешь, дядя Саша? — спросил Рома, не спускавший глаз с Александра.
Тот засмеялся:
— О, Рома, чин у меня большой! Называюсь я дипломатический курьер. Слышал?
— Нет, не слышал, — признался Рома.
— Это, племяш, вот что значит. За границей в некоторых странах, правда еще немногих, есть наши послы или представители. По почте связываться с ними неудобно, потому что буржуи могут всю переписку читать и разные провокации устраивать. Поэтому Советское правительство, если это необходимо, отправляет к своим послам дипкурьеров, которые в запечатанных кожаных сумках возят дипломатическую почту и, сдав ее в посольство, возвращаются обратно. Вот, милый племяш, таким дипкурьером я и работаю…
Александр схватил Ромку, ущипнул его, сунул ему в руки круглое печенье и вдруг вспомнил, что, раздавая свои маленькие подарки, он ничего не подарил Марине.
— Мариночка, дорогая, прости… простите, — Александр совсем смутился, — я не знал, что вы здесь живете, с нашими. Митя ничего не писал мне.
Марина покраснела.
— Что вы, Саша, честное слово… прямо неудобно…
Она стояла у печки в сером, аккуратно заштопанном платьице, в валенках, над которыми были видны ее голые колени. Тряхнув мягкими, цвета выгоревшей ржи волосами, Марина опустила голову. Александр понял, что эта потерявшая мужа женщина лишний раз почувствовала сейчас свое одиночество, и глубокая жалость к ней кольнула его.
— Если вы позволите… если вы не будете сердиться… я пришлю вам из Москвы, — пробормотал Александр. — Мне просто обидно, как-то неловко получилось…
От глаз Настасьи Мартыновны не ускользнуло смущение деверя. Она взяла со стола подаренный ей отрез вишневой шерсти и протянула Александру:
— Знаешь что, Сашук, ты возьми это и отдай Маринке, а мне пришлешь, хорошо?
— Правильно, Настя, — оживился Александр, — так будет лучше.
Марина, с трудом сдерживая слезы, стала было отказываться, но Андрей, сидевший на подоконнике, вдруг брякнул:
— И чего они ломаются? Все равно через неделю твой подарок на рожь обменяют.
Все засмеялись, и на этом разговор об отрезе был закончен.
Весь вечер, расстегнув черную суконную куртку и попивая из кружки свекольный кофе, Александр рассказывал о том, что делается на свете.
— На нас до этого года смотрели как на зачумленных, — задумчиво говорил он, — а сейчас дело иначе поворачивается. Правда, неурожай и голод опять развязали язык капиталистам. Они ждут нашей гибели и поэтому не торопятся заключать договоры…
— Неужели в мире нет честных людей, которые могли бы помочь России в таком несчастье? — волнуясь, спросила Марина.
— В мире, конечно, много честных людей, но они не имеют власти. Вы знаете, сколько времени честные люди уговаривают капиталистов: «Помогите России, помогите России!» А толк какой? Мы получаем только то, что собирают рабочие. А буржуи ждут, когда мы подохнем с голоду…
Александр застучал пальцами по столу. Перед его глазами встали переполненные беженцами вокзалы в голодающих губерниях, толпы черных от угольной пыли детей на перронах, санитарные носилки, на которых куда-то уносили метавшихся в тифозном бреду…
В Огнищанке Александр пробыл только шесть дней. За это время он успел сблизиться с Мариной. Вначале у него была обычная человеческая жалость к ней — он понимал, что жизнь Марины разбита, — а потом вдруг почувствовал, что его влечет к этой маленькой женщине нечто большее, чем жалость, ему хотелось подольше оставаться с ней наедине, слушать ее голос, касаться ее руки. Он испугался этого, стал сдерживать себя и всю свою внезапно нахлынувшую нежность перенес на Таю, семилетнюю дочку Марины.